Глава XI
***
Мгновенья лета, полного раздумий,
Бездумно оставляю за спиной,
Как снежно-белый бархат полнолуний
С твоей водой, с твоей пустой водой.
Ты говоришь, что пламя режет сосны;
Я говорю, что пламя – это крест.
Всё это так серьёзно – несерьёзно;
Жива душа, пока её не съест
Зловонье плесени и прелой лесной гнили;
А может, нет? А может, и тогда?..
Ведь тело – это всё же только тело.
Кому чернила, а кому – вода,
Кому-то – кровь и лунный бархат боли.
Прохожий, без ответа уходи.
Немые стоны из моих историй
Растут, как сосны, у тебя в груди.
– Кьянти? Мерло? Негроамаро? Пино Нуар? Каберне Совиньон? – вопросительно перечислил Горацио. Бахус, усмехнувшись, почесал голову под левым рожком.
– Мне кажется – или сейчас бармена потеснит новоявленный заправский сомелье? Не позволишь мне самому обслужить даму?
– Дама сказала, что будет красное сухое вино, – напомнил Горацио, чуть встревоженно следя за Алисой. Иногда она всё ещё посматривала на рожки и татуировки Бахуса со странным выражением – будто вспоминала смутно знакомый текст, который когда-то выучила наизусть, но успела забыть, – однако в целом казалась поразительно, анабиозно спокойной. Светло-голубой джемпер (неужели замёрзла?..) делал её бледность почти мертвенной – как если бы этот несчастный Ноэль обдал её холодным, инкубьим дыханием иного мира. – Я только стараюсь быть вежливым.
– Я бы выпила просто чистое Санджовезе, – вежливо, но не застенчиво произнесла Алиса. – Если оно есть.
– Конечно, есть, – серьёзно кивнул Бахус. – У меня есть всё.
Горацио думал, что сейчас он, бахвалясь, щёлкнет пальцами, и на стол прилетит послушная бутылка – или воздух, сгустившись, вылепит из самого себя пузатый бокал. Но Бахус всего-навсего отправился за барную стойку, к шкафу, где выстроились шеренги вина. Банально.
Хотя, если он решил не пугать Алису, это резонное решение.
Они сидели в каком-то маленьком баре – не в греческой таверне на Западном проспекте и, естественно, не в том эфемерном месте, где проходил Летний праздник; должно быть, оно растворилось, как только оттуда ушёл последний гость. Горацио не был здесь раньше; уютные закоулки, далёкие от наиболее набитых туристами улиц, полутёмный подвальчик с крутыми, жутковато-скрипучими ступеньками лестницы. У входа в бар замерли два сфинкса – но не обычные, а с длинными заячьими ушами. Сфинксы-зайцы; или, может, сфинксы-кролики? Они лежали, подогнув под себя лапы, и угрюмо смотрели в пространство, будто готовясь проводить восвояси незваных гостей – выполнить обязанности отсутствующего фейсконтроля. На золотистых каменных телах перекатывались мускулы. Горацио несколько раз повторил себе, что это просто статуи и что ему совсем не жутко. Даже при взгляде на их лица (да, именно человеческие лица, а не морды). Даже в темноте.
Он очень просил Тильду, чтобы она не звала никого, кроме тех, кому безоговорочно доверяет. И желательно – никого, кроме тех, с кем уже общался он сам. В ответ на эти мольбы Тильда только со вздохом покачала головой.
– Вы печётесь о ней, как о маленькой девочке, честное слово. Вам не кажется, что она не особенно пуглива – раз уж закрутила роман с Ноэлем?
– По-моему, в нём нет ничего такого уж страшного, – слабо запротестовал Горацио. Тильда промолчала – лишь смерила его кислым взглядом. Она всегда молчала, если считала реплику собеседника слишком уж идиотской и не заслуживающей комментариев.
Так или иначе, его просьбе она всё-таки вняла. В тёмном зале бара было почти пусто; точнее – пока Горацио не видел никого из них, помимо Тильды с Вадимом, Бахуса, Евы и Сильвии. Пару минут назад пришла ещё поджарая, одетая во что-то спортивное девушка со стрижкой под мальчика – пришла, приветливо кивнула и уселась за столик в углу, погрузившись в какой-то модный мотивчик, прыгающий в наушниках. Горацио успел заметить, что у неё очень большие красивые глаза – светло-голубые, чуть навыкате, безумно грустные, как на славянских православных иконах; и только. Почему-то Тильда не сочла нужным представить её; а больше никто не появлялся.
– Алиса, ты давно в Гранд-Вавилоне? – поинтересовалась Сильвия, бойко сияя ямочками на тугих смуглых щеках. Горацио не удивило, что она сразу перешла на «ты», – зато чуть удивил степенно-светский тон вопроса. Слишком банально для нечистой силы. Алису это может либо успокоить, либо разочаровать.
Скорее – всё-таки разочаровать, судя по её сегодняшнему настроению. Он не знал, что произошло у неё с Ноэлем – почему-то глупо боялся спрашивать, – но пустота во взгляде Алисы и густо-лиловые полукружья недосыпа под её глазами говорили сами за себя.
Ему снова захотелось то ли ударить Ноэля, наказать его за неё – желание заботливого старшего брата; странное, неуместное желание, – то ли… Что? Коснуться его, заговорить с ним? Поймать неуловимый гранд-вавилонский ветер – что-то, что поймать невозможно в принципе?
Пока Алиса отвечала, а Сильвия приветливо щебетала что-то ещё, Горацио растерянно провёл рукой по лицу. Что это – вдруг, слишком уж поздно пробудившиеся гомосексуальные порывы? Нет, не то. В том, что он испытывал, думая о Ноэле, не было ничего эротического; скорее…
Скорее – да что же, что? Он не пьян, всего минут пятнадцать цедит коктейль с нектаром; откуда же это наваждение? Ещё немного – и он начнёт понимать Алису в её неутолимой жажде невесть чего.
Или – уже понимает?
– Жаль, что ты пока не останешься насовсем, – со вздохом сказала Сильвия, пригубив свой мартини с вишнёвым соком. Ева задумчиво улыбалась, не глядя на неё. Они пришли вместе и сели рядом, но казались полными противоположностями: солнце, с агрессивной радостью бьющее лучами, и спокойное лунное сияние на воде. – Мне кажется, ты подходишь этому городу.
– Вы так думаете? – ровно спросила Алиса – и вдруг сняла очки. Горацио уже заметил, что она часто снимает их, когда размышляет или волнуется. Без очков ей всё-таки гораздо лучше. Он кашлянул, отгоняя вздорную мысль. – Мне в последнее время наоборот кажется, что Гранд-Вавилон… прогоняет меня. Ему трудно угодить.
– Те, кого он и в самом деле прогоняет, обычно не успевают это понять, – отметила Тильда – как всегда, холодно и разумно. Она водила пальцем по исцарапанному столу, оставляя на нём слабо мерцающие золотистые знаки, и поглядывала на Алису не навязчиво, но изучающе. – Он может просто намекать, что Вы делаете что-то не так. Или испытывать Вас.
– Испытывать… – тихо повторила Алиса. Горацио отчётливо видел, что от Тильды её пробирает оторопь, – и не мог осуждать её за это.
Бахус очень вовремя принёс вино – бутылку и наполненный бокал.
– Прошу! – (Тихо стукнув стеклянной ножкой, бокал опустился перед Алисой. Она благодарно кивнула). – Закуски? Может быть, сыра?
– Нет, спасибо. – (Алиса подняла глаза и снова посмотрела на кривые рожки Бахуса. Горацио мысленно взмолился, чтобы она перестала робеть и спросила уже наконец о том, что так её мучает). – А… где Вы родились? В Древней Греции?
– Ну, нельзя сказать, что я в полном смысле родился, – весело ответил Бахус, плюхнувшись на кожаный диван рядом с Вадимом. – Но в какой-то степени да. Там прошло время, которое я мог бы назвать своим расцветом.
– И наверняка там было неимоверно жарко, – томно произнесла Тильда, теребя кисточку на своей тонкой шали. – Не выношу жару.
– Конечно, жара жуткая! – кивнув, подтвердил Бахус. Он налил себе Санджовезе из той же бутылки, которую принёс Алисе – новенькой, непритязательной модной марки, – и дотронулся своим бокалом до её, породив тонкий печальный звон. – Эх, Эллада! Скалистые берега, оливы и сосны Эвбеи, раскалённые камни Лесбоса, голоногие вакханки…
– Козы и козий сыр. Вонь на городских улицах, – буднично закончила Тильда. – Очаровательно.
– Ах, ну зачем же так! – вскрикнула Сильвия, сморщив по-кошачьи маленький нос. – Даже в этой вони – своя поэзия.
– Действительно. Париж и Лондон несколько веков назад тоже воняли, – мягко заметила Ева. – Да и не только несколько веков назад.
Поднялся спорящий гвалт, в ходе которого несколько раз перешли на французский и один – на латынь. Горацио беспомощно посмотрел на Алису через стол.
И удивился: она улыбалась.
– Я читала книгу, в которой боги чахли и вырождались, когда люди переставали поклоняться им, – сказала она, обращаясь по-прежнему к Бахусу. О ком это – о Геймане? О Ницше? Горацио озадаченно почесал бровь, всё больше изумляясь её смелости. Смелость отчаявшегося человека. – Не утверждаю, что Вы… Но…
– Люди в чём-то были совсем другими в те времена, – нисколько не растерявшись, ответил Бахус. Теперь в его белозубой улыбке Горацио мерещилось что-то почти флиртующее. – А в чём-то – точно такими же. Они более… предсказуемо мыслили. Проще и целостнее. В каких-то планах. Под них было легче подстроиться, и ими было легче управлять. Ну, если этого, конечно, кому-то хотелось, – скороговоркой добавил он, увидев осуждающий взгляд Евы. Горацио уже понял, что для неё – пожалуй, единственной настоящей гуманистки в этой компании, – само словосочетание «управлять людьми» звучит так же кощунственно, как для феминисток звучит, например, «женские и мужские профессии». – Христианство и другие монотеистические религии – и ещё, конечно, многие факторы – усилили категории выбора и ответственности. И потеснили категорию судьбы, категорию «так просто нужно». Проще говоря, люди перестали жить по законам мифа и обряда. Люди стали отвечать за свои поступки – отвечать нравственно. Пришли к выводу, что от них самих тоже что-нибудь да зависит. Не берусь судить, к верному ли выводу. – (Бахус усмехнулся). – И поэтому богам, духам, кому бы то ни было ещё, конечно, стало посложнее. Но в остальном… – (Он покачал головой). – Никто напрямую не зависит от поклонения. Это был бы смешной нарциссизм.
Горацио, не удержавшись, присвистнул. На его памяти Бахус ещё ни разу не рассуждал так закруглённо и развёрнуто – прямо как будто…
– …профессор культурологии, да и только! – отсалютовав ему бокалом, оценил он. – Но, мне кажется, и в «те времена» люди мыслили очень неодинаково, разве нет? Иначе почему в эллинских мифах столько солнца и осмысленности, а, например, в скандинавских – мрака, зимы и крови?
Он хотел спровоцировать Тильду – чтобы она начала спорить и у Алисы сложилось более чёткое представление о ней. Ему удалось. Или может быть, ему позволили этого добиться.
– Хотите сказать, в эллинских и римских мифах мало крови? – холодно вскинув русую бровь, спросила Тильда. – Забавно. Да вспомнить хоть подлинную историю рождения Афродиты. Кровь и пена от оскопления – куда уж «солнечнее».
– Я думаю, влиял ещё и климат, – корректно вмешалась Ева. – Довольно логично, что в скандинавских мифах было больше зимы и ночи, а в античных – солнца.
– Да уж! – (Сильвия громко вздохнула). – Сочинять мифы и трагедии вообще сложнее, когда приходится каждый день бороться за собственное существование. За то, чтобы не умереть с голоду и не замёрзнуть. Брр, врагу не пожелаешь!..
– И мыслить в благоприятном климате тоже проще, – подхватил Горацио, радостно отмечая, что бледные щёки Алисы наливаются румянцем, а глаза блестят всё большей шальной вовлечённостью. Пусть хоть на один вечер прервёт свои страдания по Ноэлю. Она наконец-то попала в среду тех, с кем можно устроить настоящий духовный шабаш. Бесцельно-прекрасную игру в бисер. Винную симфонию. – Наверное, поэтому именно в античности появилась наука. Точнее, философия.
– О, помилуйте! Вы родились в двадцатом веке – и считаете философию наукой? – презрительно протянула Тильда. – Экое плебейство!
Ещё одна удавшаяся подколка; отлично. Горацио чувствовал себя лучником, стрела которого попала в цель и теперь дрожит, вонзившись в алое сердце мишени. Он сделал ещё один глоток искрящегося золотисто-изумрудного коктейля и откинулся на спинку дивана. Если уж демонстрировать Алисе боевые ресурсы сарказма Тильды – не стоит жалеть войска́.
Почему-то ему вспомнился другой сарказм – сарказм бабушки Сары. Она была сестрой бабушки Ревекки – собственно, родной бабушки Горацио по матери, – так что, пожалуй, не могла считаться ближайшей роднёй; но, когда он был ребёнком и подростком, она проводила с ним больше времени, чем все остальные старшие родственники. Бабушка Сара всегда имела скверный характер, но с выходом на пенсию (а после – со смертью сестры) он достиг ледяных глубин Ада – тех самых, где Люцифер, по мнению Данте, вечно грызёт трёх ужаснейших грешников человечества. Разговаривать с ней спокойно и мирно было совершенно невозможно. Любой, даже самый доброжелательный, диалог в итоге сводился к нудному нытью и жалобам в стиле: «Я старая и больная, и никому не нужна, и скоро умру – а в вас, неблагодарные щенки, вложила всю душу, и что получаю взамен?! Одна стала – прости, Господи – цветочницей и опозорила семью, и даже мужика нормального найти не смогла, ты вообще занимаешься чёрт-те чем, пишешь свои книжки да пьёшь! Кому сейчас нужны эти книжки, когда все сидят в Интернете?! Что ты вечно споришь со мной, и смотришь так нагло, и всё что-то разбираешься? Разве не знаешь, что бабушку надо уважать? Бабушка тебя, вот такого крошечного, на руках укачивала, ночей не спала, когда ты болел, в шесть утра вставала, чтобы завтрак перед школой тебе приготовить, а ты!.. Молодец она, воспитала сына, ничего не скажешь! А если твои книжки перестанут покупать – на что ты будешь кормить мать и жену, когда женишься? Кстати, ты вообще собираешься жениться? Или, может, ты один из этих, которые друг друга…» (дальше следовала отборная нецензурщина). В таких монологах – то бормочущих, то раздражающе-визгливых – бабушка Сара могла провести хоть полдня, глядя в стену и заливаясь слезами, раскручивая тугую спираль скандала и доводя себя до гневного глотания таблеток, а окружающих – до нервного тика, тоски с пыльным привкусом и желания уехать куда-нибудь очень далеко. Что Горацио и сделал, как только представилась возможность: уехал. Сначала – учиться в университете, а потом – насовсем.
Мама осталась жить с бабушкой Сарой – в вечной упрямо-альтруистической установке: «Тётя всегда права, тётю нельзя бросать». Он не понимал, как она может жить с этим невыносимым существом двадцать четыре часа в сутки, семь дней в неделю; не понимал – а потом прекратил попытки понять. В конце концов, каждому своё. Для бабушки Сары мама осталась вечным ребёнком и вечным обслуживающим персоналом; покорным домовёнком, который обязан при любых обстоятельствах быть при ней, не имеет права на личную жизнь (потому что «уже нормального мужика не нашла – куда теперь, на старости лет, соваться?») и получает основательные душевно-словесные тумаки, если задерживается после работы хотя бы на час или лишний раз заходит в кафе с подругами («Опять бросаешь старую тётку, бродишь где попало – совсем я тебе не нужна, да?! Со своими подружками-шлюшками болтаешь, а со мной надо весь день молчать и читать свои книжки?! И сама тронутая, и сына таким же вырастила – тронутым! Только посмотри на него: весь в отца!»). По мнению бабушки Сары, мама неправильно одевалась, работала на неправильной работе и посвящала досуг неправильным увлечениям, смотрела неправильные передачи по телевизору и общалась с неправильными людьми. (Титул «подружек-шлюшек» был одним из мягких – и мог относиться даже к почтенным женщинам строгих правил, если они, например, родили ребёнка вне брака, имели больше двух любовных историй в жизни или просто развелись с мужем). К Горацио относились все те же «неправильности» – только в кубе. Потому что его ещё и угораздило родиться мужчиной; а это в матриархальном мире бабушки Сары было изначальным, фатально-непоправимым пороком. Если ты мужчина, ты обречён быть грубым животным, которое думает лишь об алкоголе и сексе (в случае Горацио – правда, ещё о «книжках»; очередной причудливый дефект) и неспособно позаботиться о завтрашнем дне. Мужчины – воины и разрушители, которые уничтожают созданный женщинами стабильный (хотя бы стабильный – пусть несчастливый) мир.
Этот мир в глазах бабушки Сары вообще полнился злом и угрозами. Играть со сверстниками было нельзя – потому что «нечего собирать заразу». Куда-то ездить, путешествовать – тоже, потому что «где родился, там и пригодился; нечего тратить деньги, прижми задницу». Принимать любые нестандартные решения – боже упаси! «Что, вырос уже, свободу почувствовал? Надо слушаться старших!» Бабушка Сара была старым ребёнком – капризным, требовательным ребёнком-манипулятором, которому все вокруг всё должны. Должны – потому что она прожила тяжёлую, грустную жизнь, не завела друзей, не обрела радости в работе, которую могла бы считать своим Делом, не видела ничего хорошего в обоих своих браках (лишь убедилась в том, что все мужчины – алкоголики и похотливые скоты). И теперь в её несчастье и одиночестве были хронически виноваты другие – прежде всего, конечно, члены семьи. Виноваты – и постоянно чем-то обязаны. Ходячие разочарования, к которым неприменимы представления об уважении или чувстве такта. Заглянуть к Горацио в ноутбук, пока тот отошёл; без спросу войти в комнату рано утром и рассказывать полусонному человеку о том, как какой-то популярный актёр бросил беременную жену; стоять рядом и слушать, пока племянница говорит по телефону? Пожалуйста! Почему бы, собственно, и нет? Мы ведь семья, а в семье всё можно. Что-то не нравится? «Во! – осуждающе произнесёт бабушка Сара, покрутив пальцем у седого виска. – Идите лечитесь оба!»
Насчёт «лечения» Горацио задумывался не раз – только не в отношении себя или мамы, а в отношении неё самой. Но проблема состояла в том, что бабушка Сара вела себя так – или почти так – сколько он себя помнил, а не только после наступления совсем уж глубокой старости. Так что списывать всё на маразм или другие ментальные расстройства было бы бессмысленно. «Ну, она просто такой человек, – со вздохом говорила мама. – Её уже не переделаешь. Нужно принимать её такой, какая она есть, раз уж мы её любим».
…Вздрогнув, Горацио отодвинул бокал. Разговор уже журчал дальше, тёк прозрачным ручейком по камням; теперь, разумеется, обсуждали философию – после того, как он бросил горсть песка и замутнил ручеёк. Почему он с какой-то свербящей му́кой вдруг вспомнил бабушку Сару?..
Непонятно. Это всё нектар. Он так и не разобрался до конца, как эта штука влияет на мозг, – а уже злоупотребляет (или, по крайней мере, употребляет с завидной регулярностью). Необдуманно.
Хотя: философия – мама. Конечно. А уже от мысли о маме – бабушка Сара. Всё-таки до чего странно иногда работает сознание.