Глава 6.

4929 Words
– Рида, – позвал я еще раз, удержав при себе руки, но не удержав язык – имя слетело предательски-откровенно, не требованием, просьбой; взгляд ведь бывал и теплым, и неотравленным, насколько позволяло, без сомнений, хладнокровие и врожденно-кислотная зелень, незамеченной честностью теплевшая у нее на спине, – и она сдалась, оборачиваясь: со скрежетом отодвинулся диск, раскрылись руки, локтями быстро упершиеся в колени – предплечьями и ладонями вверх, пытливо и жадно до ответа: – Зачем ледяным великанам нападать на Цитадель? Да она смеется. Я ошеломленно вскинул брови: дернул едко краем губ, подавил скептический смешок и совсем уж язвительную гримасу – не могла же богиня хаоса размышлять над этой глупостью весь день? – Вот, – смутившись и мигом подобравшись, изрекла она, вставая из-за стола и указывая на меня ловко свернутой в трубочку схемой. – Вот поэтому я не хотела говорить. – Не торопись с осуждениями, я лишь выказал изумление, не отказался отвечать, – оправдался я, проводя ладонью по лицу: усталость стерлась, ухмылка нет. – Пришли за Каскетом, за чем же еще. – Ларцом вечных зим? – уточнила она, недоверчиво на меня сощурившись, после чего, похлопывая свитком по ладони, подошла к угрюмой дубовой громадине шкафа, раздробленного на ромбы отсеков, как винные решетки в погребах. На нижнем ярусе блестели табличками выдвижные ящички картотеки, к верхнему же вела складная лестница, нынче убранная, спрятанная начинкой-механизмом в боковую панель – дощечки-ступеньки сами выщелкивали из нее в нужный момент, поочередно ложась под ноги опорой, предугадывая шаги вверх или вниз. – Он же в Хранилище. – В Хранилище, конечно, но йотунов о том уведомить забыли, – пожал я плечами. – К тому же в Цитадель проникнуть всяко проще, чем в сокровищницу Одина. Эрида понятливо угукнула и расслабленно прислонилась к шкафу бедром; свиток в пару движений перевязался растрепанной бечевой и нырнул к собратьям на полку, уместившись идеально в пустовавшем уголке. Диск и листки пергамента стопкой убрались в ящик стола, стик для написания рун был бережно возвращен в подставку – богиня хаоса пыталась занять непоседливые руки. – Лафей давно грешил несоблюдением условий перемирия. И давно вынашивал планы мести, – вымолвила она задумчиво. – Но он не мог быть настолько глуп или безумен, чтобы послать отряд воинов в самое сердце Асгарда. И уж тем более надеяться на успех. – Это были не его воины, на них не было знаков отличия, – покачал я головой. – Вольные наемники. – Тогда совершенная бессмыслица! – Эрида фыркнула, картинно всплеснув скрещенными на груди, но так и не угомонившимися руками. – Я могу понять жажду Лафея вернуть себе оружие любой ценой, но так бестолково рисковать ради Ларца рядовому йотуну, без приказа свыше… Я прервал ее, возражая: – Каскет это не только оружие. Богиня хаоса оторопело моргнула и склонила голову. Мол, «поясни». – Йотуны использовали реликвию как средство защиты; возводили барьеры и купола, воссоздающие искусственный климат, – продолжил я охотно. – Один рассказывал, что в былые времена под ними росла трава и почва была плодородной, а сам он лично видел разбитые в барьерных теплицах виноградники. Магией Каскета закалялось оружие, замораживающее все, на чем оставит порез, и капсулы, которые могли веками сохранять холод без магической подпитки. Йотунхейм торговал устойчивой к морозу одеждой из шкур местной живности, славился рыболовством и лучшими в Иггдрассиле противоядиями – почти универсальными. Их гнали из крови инеистых ящеров-хамелеонов: гигантских шипастых тварей, маскирующихся под местность и невосприимчивых к ядам. Трудны что в поиске, что в поимке, еще более трудны в удержании. Их обездвиживали, замораживая Ларцом, ранили специальными полыми гарпунами, сцеживая кровь в склянки, а после сплавляли лед с чешуи факелами и отпускали ослабшую рептилию на волю, чтобы потом поймать снова, когда окрепнет. Лавку с готовой сывороткой на Межмировой ярмарке опустошали за час-полтора. – А потом воцарился Лафей, – констатировала она угрюмо. – А потом воцарился Лафей, – отозвался я. – Не мудрено, что устав от войн и заскучав по старым добрым денькам, особенно отчаявшиеся дерзнули взбунтоваться и выкрасть артефакт. Сомневаюсь, впрочем, что они в полной мере осознавали, на что идут, иначе бы не рискнули явиться сюда. Лицо трикстера постепенно разгладилось, озаряясь, наконец, уяснением неинтересной истины, удовлетворением воспаленного любопытства – исчезли морщины на лбу, складка у бровей и у края рта, где неизменно таилась скрытой остротой ухмылка. Выражение вдруг стало таким откровенно-открытым, податливо-восприимчивым к любому моему слову, что я невольно задержал на нем взгляд, читая, как книгу – бессонницу усталых лучистых глаз, замерзшие, замершие замком руки, желание и неспособность оплести мысли в слова. Эрида прислонилась спиной к стене и, вздохнув, сползла по ней на пол, усевшись на поджатую ступню; я, подумав и упершись в пол рукой, опустился подле, с удобством и удовольствием вытянув ноги. – Их казнили? – спросила она. – А ты как думаешь? – Эрида раскрыла и тут же закрыла рот, скривила губы и уронила взгляд, покачав покаянно-покладисто коленом. То, наклонись чуть сильнее, коснулось бы моего бедра. – Не говори только, что жалеешь их. Вместо ответа та неопределенно дернула плечом, едкая и грустная, и отвернулась, нервно заправив прядь за ухо. Жалеет. Немыслимо. Никогда не понимал этой снисходительности. Йотунхейм уже отравлял самое сердце Иггдрассиля, наводил на него первозданный, парализующий ужас, – однажды уже трепетало и гнило, портя разливающийся по ветвям сок, все его могучее древнее нутро, дрожали, осыпаясь, обледеневшие сморщенные листья, крючились в муке корни, трескалась кора нарушенного миропорядка и устройства. Девятимирье роняло слезы на пепел и снег, на оставленные следы опустошения и скорби, безвинно, но смиренно ожидая наказания – оно оцепенело и бездействовало, страшась попасть под обезглавливающий, и вспарывающий, и жнущий без устали серп и оттого ненасытной жатве и не препятствуя. Истребления и разорения, грабежи и мародерство, работорговля, увеченье плененных, изуродованные заснеженные города, заживо погребенные под липкой кожей льда: йотуны по природе своей – безупречно и урожденно хладнокровной, – были непримиримы и к состраданию неспособны, воспитанием оружейно заточены на наслаждение убийством – иней иглистый в венах, кровь до краев в глазах, какой смысл таких жалеть? Но Эрида была упряма. "Не их вина", "Не их ошибки, не им расплачиваться", "Не нам судить их за отцовские грехи и не им их искупать", – ваны, муспели, цверги, она одинаково беспристрастно оценивала всех, не бывая заведомо презрительной или гневливой. К тем же смертным – в Мидгард спускавшаяся всего единожды; оттого, должно быть, и не успевшая в нем разочароваться – была удивительно благосклонна, странно увлечена пустой мимолетностью жизненных жарких искр. Пресытившись холодной красотой фьордов, разрубающих скалистые хвойные леса, тавернами, рыжими бородами и боевыми топорами, она без оглядки бежала дальше, южнее, в края раскидистых оливковых деревьев и кипарисов, амфор и арф, где ей, лицо и имя раскрывать не желавшей, среди мраморной белизны канеллированных колонн, увенчанных в капителях лавровыми венками, и цветущих миртов все же пришлось скинуть свой изношенный домотканый капюшон – для роскоши покрытой головы было убийственно влажно и жарко. Эрида развлекалась в своей излюбленной манере, Эрида оставалась Эридой, даже неприметно скользя среди однородных серых толп – по ее велению тени выдергивались у ростовщиков из-под пят, и те падали в лавочные медовые бочонки, уклеенные осами, продажные судьи пришивались на два оборота песочных часов к стенам, толстосумовы сандалии и края тог привязывались к повозкам, хлопалась лошадь по крупу: не хочешь унижения – беги следом, и беги порезвее. Незнакомку, обидчиков наказывавшую без промедлений и геройских мук совести, вкладывающую в подол беднякам ароматные буханки чесночного хлеба с асгардскими золотыми, дергали за плащ любопытные дети, играющие в гладиаторов, и нежно хватали за руки женщины, прислоняясь к запястьям лбом. Эрида высвобождалась мягко, но настойчиво, гладила по чернокудрым вьющимся волосам – среди эллинов, темноглазых и темнобровых, с тонкими носами и губами, она смотрелась стократ уместнее, чем в окружении родных по крови асгардцев. Но богом она быть все же не умела. Почтение, переросшее в почитание, сплавляет воском беззаботную улыбку с ее лица, поклонение, преклонение смущает и саму клонит ветром к земле, как если бы ее оттолкнули. Когда на храме дельфийского оракула появляется первая буква ее имени* – местные жрецы нарекли ее Эрис, южные Дискордией, – то тени падают на ее лицо, и она раздраженно выбивает долото из рук скульптора-старика; о преподнесенные дары спотыкается, как о чьи-то кости, смотрит в пустые глаза заколотого быка, на вывалившийся язык, копошащихся в липкой ране мух, черные пятна на белом мраморе и качает головой – нет, никогда, не делайте так больше. Жрец, жнец с золотым серпом на поясе, тогда кланялся и клялся, что больше сего не повторится – ее алтарь не осквернят грязной кровью. Эрида бьет его по лицу наотмашь и гонит прочь на следующий день, крича и укоряя без устали, – без ее ведома к храму вознесли опоенную опиумом девушку, совсем молодую, связанную по рукам и ногам. "Ты не можешь запретить им быть щедрыми, – говорил я, катая вино по стенкам поднесенного канфара* и заодно по языку. – Ровно как и опрометчиво убеждать, что бог не взимает за милосердие платы". "Опрометчиво говорить, что я чего-то не могу, – решительно отвечала она и фыркала, утирая рот. – Подержи мой эль". И тогда она запретила – отказалась от того, чего не желала, от подношений и жертвенного обожания, самым действенным способом – породила хаос и разруху, каких не бывало. Вакханалия завертелась с задетого локотком киафа – а после воткнутой в глаз зубочистки, лошадиной торбы, использованной как кляп, мышеловки, критской лиры, по итогу надетой кому-то на голову, отстегнутых фибул хитона, одной подпиленной табуретки, трех подсунутых в чужие карманы кошелька и неуемной изобретательности целеустремленной женщины. Всплески недовольства переросли в угрозы, угрозы и оскорбления – в драку, где все дрались со всеми, а драка – в честолюбивую междоусобицу царей и царьков, нареченную войной: Эрида же присвистывала и похрустывала яблоком, любуясь деяниями ласковых рук своих. И не вмешиваясь. Она научилась говорить по-иному – "нельзя спасти всех", "не мое дело", "такова моя воля", – и больше совсем не стыдилась ни лгать, ни предавать обманутых подлецов. Она не гладила больше детей и женщин по головам и не давала к себе прикасаться, пешей одинокой валькирией бродила по опустевшим полям брани, по нивам самолично развязанной жатвы, даруя смерть тем, кого из недостатка милосердия оставили мучиться, кашляя ржавчиной крови. Она по-прежнему остроумно шутила, и искры задорным раздором плясали в ее глазах, но ей больше не улыбались в ответ; взгляды пред ней устрашенно пустели, их прятали и вслед смотрели уже без сожаления об уходе, шепчась, что боги жестоки, и наступают темные времена. Ее обвинили через месяц. Ей взвалили на плечи все, что могло быть взвалено, подобно небесной антлантовой громаде, не только войну, руины и пепелища городов – неурожай и голод, и варварские набеги, и сумасшествия, лихорадки и мертворождения; все непримиримые ссоры и ослушания непокорных рабов, все беспочвенные обиды и раздражающие несогласия мнений. Ее, всю ее, каждое ее воплощение и форму возненавидели так страстно, так упоенно, что ей оставалось лишь купаться в этой ненависти, как в любви, со слепой благодарностью и наслаждением самой силой питаемого чувства, совершенно не ощущая, казалось, разницы. Лишь много позже, в свистящем свете ударившего Радужного моста я различил стоявшую в опечаленно-карих глазах сухую горечь обиды. Всё это пронеслось в голове за мгновение и смягчило восставшее было недовольство. – Они не заслужили твоего заступничества, – тихо уверил я. – Нам ли решать, заслужили они что-то или нет? – так же тихо откликнулась она. – Их мир в запустении и изгнании, они пытались спасти его, не больше, не меньше. – Да-да, уберечь свой народ, поставив под угрозу наш, – закатил я глаза. – Где гарантии, что попади Ларец к йотунам в руки, Лафей не развяжет еще одну войну? Эрида отвела взгляд; покаталась по губам недовольная, расстроенная гримаса. – А убедить использовать его только в мирных целях? – осторожно предположила она. Я прыснул, не скрывая своего веселья: – И как же? – Ой-ей, не смотри так на меня, я не знаю как, – миротворчески развела Рид руками, ставя точку в неприятной беседе; спорить она умела и любила, но то была не самая удачная тема для прений, и осадок от нее горчил. – И забудем об этом разговоре, это было глупо, признаю. – О, всенепременно, – покладисто согласился я и кивком указал на стол. – Лучше поведай мне, откуда у тебя это перо. Эрида нахохлилась. – Не поверишь, если скажу, что купила? – А ты прозорлива. Не поверю. – У дворцового картографа.. одолжила. У него оно все равно без дела пылилось. – Позволь уточнить: сперва без спросу вломилась в мастерскую… – Там было не заперто! Надписей с угрозой расправы за вторжение тоже не наблюдалось, так почему бы и не... – А почему бы да? – шикнул я. – Чем обычное перо тебя не устроило? – Это удобнее! На ярмарке достать невозможно, их делают в Парящих Башнях, строго на заказ. – Возвращать собираешься? Богиня хаоса поумерила пыл и замялась. – Наверное. Да. Да, обязательно. Позже. – Рида. – Нет, ну а что? Мне нужнее, с него не убудет, кому от этого плохо? Я с сокрушенным вздохом прикрыл глаза рукой, признавая за собой бездарное воспитательское поражение. – Надо будет истолковать тебе понятие собственности, − рассеянно подумал я вслух. − И неприкосновенности заодно. Ибо и то, и другое тебе неведомо и чуждо. – Не утруждайся и не тревожься, – рассмеялась она. – На твою собственность я не покушусь. «Разумеется, не покусишься. Ты являешься ее частью, что за глупости?» Я чуть заторможенно моргнул в пустоту, гадая, как давно мне в голову лезет подобная чушь, и лениво махнул рукой, дескать, и на том спасибо. – Отрадно слышать. И все же отчего тебе так претят условности? – Скучно, предсказуемо. Иногда мешаются. К тому же они мне не претят, просто при необходимости я не чураюсь их не соблюдать, – пожала она плечами. – В конце концов, правила придумали… – Чтобы их нарушать, − закончил я, даже не задумывавшись, не придав значимости значимому, и осекся. Эрида ответно-серьезно стерла с лица улыбку, блеснула глазами и посмотрела внимательно и долго, чуть наклонив голову. Она часто говорила так: оправдывая шалости, или рискованное любопытство, или упрямство, или неповиновение, упрашивающе-мягко или ехидно-гордо ухмыляясь мне острой, мучительно-искренней улыбкой – такая воистину резала без ножа, не нужно было даже языком заточенных слов. Она говорила так. Я − никогда. − Именно, − произнесла она, намереваясь сказать, сделать что-то еще, но с внезапной зябкостью поежилась, отвернулась, выдохнув хмуро в сложенные у рта ладони: зима подступала, дворец остывал, но в дальние, нежилые комнаты не успел еще добраться жар печей и растопленных каминов. Пол был холодным, стены тоже − высасывающими тепло откуда только могли. Эрида высвободила поджатую под себя ступню и обхватила себя за запястья, скользнув тонкими пальцами в рукава − на предплечьях тут же проступили мурашки. Отстраненно подумалось, какая на них, должно быть, чувствительная кожа, раз так живо отзывается на слабые прикосновения, и какой была бы реакция, если б пульс на переплетении вен посчитался губами. Я не одернул мысль − даже когда в невоплотимо-смелом представлении губы сменились языком: на костяшках, и у ногтей, и в ямке у большого пальца, − но честно испытал к себе отвращение. Ее руки настрадались. И без того уязвимые, как у любого мага − поранят в бою, считай беззащитен: ни удержать оружия, ни колдовать, ни исцелиться, − так еще десятки и сотни поучительных раз ободранные, новой кожей лоскутно заплатанные, как порванные перчатки − и так вплоть до осознания, что стоит их беречь. Касание чуть крепче, чуть жестче уже следит по ним синяками, укус же (легкий, на ребре ладони, ведь не удержался бы, если бы начал) отпечатал бы кровоподтек. А эти руки боли не заслужили. В голове было мутно, гулко, как в колодце, мысли ползали нелепые и неповоротливые. В теории, только в теории − я мог бы сейчас дотянуться до ее левой руки, поделиться теплом и, быть может, немного магией, так согреются лучше и быстрее; она бы не отдернулась и не посчитала бы чем-то излишне откровенным, жест был не обыденным, но испробованным, и он не был ей неприятен. Я мог бы, бесспорно мог бы, но… Но нет. – Едва не забыл, − досадливо щелкнул я языком, возвращая себе относительную ясность ума. − У меня подарок. Подарок лежал "за пазухой" − в карманном пятом измерении*, идеальном переносном тайнике для сподручных артефактов и разной мелочи. Я повел перед собой руками и достал из него обернутый пергаментом и перевязанный крест-накрест сверток, увесистый и твердый, после чего протянул его ей − вслепую, одной рукой, с показной незначительностью и небрежностью, следя за реакцией краем глаза. Послышалось, как хрустнула бумага, потерлась об упаковку бечева − богиня хаоса недоверчиво щурилась, пробегаясь пальцами по обнажившемуся корешку из черной кожи, старой обложке, и узнавание радостной рябью пронеслось у нее по лицу. Книга − выученная наизусть, но дорогая как память. Отцовская. – Но.. Как? − выдохнула она, нежно гладя края пролистываемых страниц. − Совет забрал ее, я сама видела, как ее уносили. Она должна быть в запрещенных собраниях, у магистра Цитадели. – А дверь была не заперта, – Рида вскинула на меня округлившийся, смешливо блестящий взгляд: черные озера зрачков, окольцованные карим, благодарно-благородным золотом, смотрели почти с восхищением. Фолиант дремал у нее на коленях, как дремал сотни лет назад у нелепого вороненка, свесившего босые ноги с крыши и клевавшего меня в плечо. – И угрожающих надписей не было. Договорить я не успел, – шею, задушив слова, оплела мягкая удавка рук. Мир замер и онемел, пустой, далекий и неважный, на долгое, спокойное мгновение. Облегченно выдохнув, я осторожно обнял её в ответ. Когда я распахнул глаза, сердце оставалось бескровно и сухо, огрубев и вконец потеряв чувствительность. В воздухе по-прежнему стоял запах вина, за балконными дверьми суетились и смеялись. А в исцелившейся (ли?) грудной клетке не было ровным счетом ни-че-го – блаженная, долгожданная пустота без притязания на скорбь. Да и к чему теперь она? К чему сожалеть о неслучившемся, невозможном или больше не возвратном? К тому, что о другом не сожалеют, Одинсон. Какое право ты имел ее забывать? Я не забывал. Я помнил ее, но время вытесало, вымыло из воспоминаний всю чувственную окраску вместе с болью – я погружался теперь в них без счета времени и былой опаски задохнуться, нырял на самое дно, ища той же тишины и спокойствия, утешения мятущегося, мятежного духа, так схожего с ее собственным. Она не всегда была богиней хаоса – не в полной мере, не сразу, становилась ей долго и постепенно. Я со стороны наблюдал, как раздор, приручаясь, четырехглазым Гармом сворачивался у ее пят и тыкался в щиколотки мокрым носом. В семнадцать она ворует яблоко из королевских садов Идунн, вернувшись ко мне с ободранными коленями и израненными ступнями, выпачканными землей. А после вычерчивает «Прекраснейшей» на его спелом золотом боку, блестящем на солнце не хуже дворцовых башен. Трофей прячется в неприметную, грубо сколоченную деревянную шкатулку, которую Эрида проносит на свадебный пир Лофн, представившись посланницей Пандоры, и оставляет в углу, вдали от прочих даров – умышленно не прикрепив ни письма с поздравлениями, ни имени отправителя, как если бы его преподнес стеснительный поклонник. О дальнейшем летописцы и барды без страха и упрека предпочтут не поминать всуе, а на прямой вопрос, срывая струны лютней нервно дрогнувшими пальцами, отвечать икотой, плямканьем губ и крякающим в бороды кашлем. Спор начали трое – Гевьон, Лофн и Фрейя, красавицы с ангельскими маленькими лицами и грудными голосами сирен; начали мирно и учтиво, с мягких возражений и указаний на свои – несомненно, превосходящие всех прочих – достоинства и добродетели, но безобидные замечания вскоре обернулись скверно, и вокруг скандальной находки собралась возмущенная толпа. Яблоко вырывалось из рук, пряталось в подолах, за спинами и даже в лифах, достопочтенные асиньи рычали и перебрехивались, как собаки, вцепившиеся в баранью ногу. Сыпались оскорбления, поучения и упреки в распутничестве, вино плескалось в глаза из кубков, звенели пощечины, капризно билась посуда, и гости сидели в оцепенении и растерянности, глядя, как на мелодично взвизгнувшую Син склизким серпентарием вываливается чан с копчеными угрями, а рассвирепевшая Фрейя с воинственно порванной верхней юбкой тягает Вар за косы, норовя расцарапать лицо – богиня истины осмелилась предать огласке способ, которым был получен волшебный Брисингамен*. Подавляя смех, я не сразу приметил второго благодарного наблюдателя – зачинщицы всей этой смуты, явившейся без приглашения, а потому скрывавшейся от глаз среди арочных сводов под потолком, усевшись на одной из перекрестных балок и прижавшись к колонне спиной. Едва не выпадая из своего укрытия, Эрида сотрясалась в безудержном смехе, сгибаясь пополам и запечатывая руками рот; утирала слезы, пряча покрасневшее лицо в ладонях, и поглядывала за развитием событий сквозь щелку уголком разведенных пальцев. Когда необъявленная война пошла на убыль, приблизившись к условной метке перемирия, она уже лежала без сил, обняв перекладину, как ленивец, а яблоко с обновленной щелчком пальцев надписью – «Прекраснейшей Фригг» – каталось по полу, среди луж меда, виноградных гроздей и жемчужин, скатившихся с порванных ожерелий, в ожидании, когда о нем вспомнят. Удавшаяся шалость побудила склониться пред пока что едва знакомой в приятно удивленном, шутливо разделяющем озорство поклоне – и внимательней присмотреться к ее лицу: обманчиво-злому и улыбчиво-острому, как шпажный росчерк. Эриде около двухсот – и она впервые обращается в тень. Неделя перевода и разучивания древних рунических формул, проведенная за фолиантом, унаследованным от отца – того еще чернокнижника, как она неохотно проболтается позже, – венчается короной успеха: запястья и щиколотки вначале липнут, приковываясь, к стене, после окунаются в нее, как в водную гладь, утягивая остальное тело. Силуэт, совершенно обычный на вид, мышино-серый и безгласый, выглядит странно, оживая без хозяина – тень, одушевленная сознанием, увлеченно изучает собственные обесплоченные руки, летает кругами по потолку, рябит волнисто по книжным полкам, цепляясь пальцами за корешки, и спустя минуту вываливается обратно в объемный мир, едва на ногах удержавшись от упадка сил – запыхавшаяся и с восторженной улыбкой на лице. Окрыленная освоенным умением, она, ведомая любопытством, просачивается под дверьми и чрез замочные скважины, упоенно карабкается по дымоходам, тушит факелы и свечи в люстрах, схлопывая в ладонях пламенные тени, учится материализовываться частично, пару раз неудачно замуровав себя в стену по пояс, и пугает поварят и молодых эйнхериев, хватая жертв розыгрышей за ноги, щелкая пальцами над ухом и сбивая колпаки и шлемы с затылков на глаза. Но открывшуюся способность вскоре надоедает растрачивать попусту, – это глупо и отчасти унизительно; дар занятный, недооценивать его обидно, – и Эрида-таки находит ему достойное применение: боец из нее пока не из бравых, а вот лазутчик теперь незаменимо-незаметный, незримо-неземной. Ее посылают разведывать буквально всё: от удобной для ночлега пещеры до вражеского лагеря, где могли обмолвиться о времени атаки, расположении войска или количестве фуража и провианта. И хоть делается это тайно, сплетни, – языкастые, длинноухие, слепые, как кроты, порождения предрассудков, бронированные чешуей суеверия, – о выловленной из Хельхейма неупокоенной душе, укрощенной Всеотцом и служащей ему ищейкой в обмен на убогое воплощение жизни, оживленно ползают, плодясь и отращивая брюхо, среди гвардейцев нелепой байкой – вроде тех, что окружали появление Слейпнира на свет. Слейпнир. Ошибка в алхимических расчетах и благое намерение, испытывая зелье, укрепить здоровье жеребенка с дворцовой конюшни – обреченно-слабого и хилого, с глазами навыкате и тонкокостными спичками-ногами, надламывающимися врожденной хрупкостью при попытке хотя бы встать – побочным эффектом дарует подопытному альбиносу четыре лишние ноги и далеко не лошадиный интеллект. Белогривый чудо-жеребец был призван исчадьем преисподней, но не осмеян, хоть о догадках простого люда касательно его происхождения – одно другого изобретательней и изощренней – уж лучше и вовсе умолчать. ..Воины, и охотники, и наемные следопыты-проводники, жарящие дичь на костре, из страха слежки считают тени, отбрасываемые на грубую желтую холстину расставленных палаток, – одна, две, три, чернильно-черные и честно-четкие, как в кукольном театре, – и веревки из конского волоса, какими окольцовывают спальное место для отпугивания змей, смачивают из походных фляжек элем: дескать, бесплотного духа должен отвратить живой запах хмеля. Эрида силится не закатывать глаз слишком явно и не прятать лицо в ладонях, – в цинизме обвинят, чего доброго; не со злого умысла, конечно, из невежества. Простой люд, самый простой, неученый, вскормленный опытом кочующих с языка на язык историй, никогда не любил и не полюбит магии, поскольку не видит в ней ни пользы, ни преимущества – только угрозу, обманчивость и вред, сколь ни доказывай благими делами обратного. Ведь кого видели асгардцы? Алхимиков – знатоков ядов и зелий, прячущих грязные битые склянки по сальным карманам, – торгующих чудо-средствами вкупе с неозвученными побочными действиями; полубезумных знахарей-отшельников с серо-зелеными бородавчатыми лицами и наемников, проклинающих неугодных на заказ. Они судили по тому, с чем имели дело, хоть косвенно, хоть со слухов, а имели дело они с магией не той породы, не того сорта и масти, и убедить их в существовании чего-то отличного, безобидного и даже благотворного, было уже невозможно. Я это знал, это же знала Эрида, и потому, даже не думая вмешиваться, та смеется-кашляет в бледный кулак с упрямо-острой грядой костяшек, невозмутимо отворачиваясь и падая на землю тенью: проверить, нет ли за отрядом погони. Над лагерем, утопленном в тихом омуте, плавает пелена дыма с маслянистым запахом хвои – высушенными и прогретыми еловыми лапами, належавшимися у костра, устилают жесткую промерзлую землю, обещавшую поутру разродиться росой; бросают на них шерстяные плащи или шкуры, укрываются ими сверху. Начинает накрапывать по навесам дождь, в отдалении всхрапывают лошади; служивые разбредаются по палаткам и укрытым укромным углам, и островок уединения, меня окруживший, лишь изредка задевают шорохом силуэты ночных дозорных. Эриды нет час, два, три, и зеркала луж, собравшихся в ямках следов от тяжело ступавших сапог и копыт, уже отражают тревожно-зыбкую звездную сыпь, когда на фонарем освещенном куполе шатра насчитывается две тени вместо единственной моей. Контур у второй, чужой искажен болезненными изломами, края устало-размытые и как будто отончавшие, пепельно-прозрачные, как мантия призрака, – коснешься, и сотрется пылью. Рида раскрытыми ладонями хлопает по складкам брезента, едва его колыхая, стучит кулаком с умоляющим отчаянием, как узник по тюремному барьеру – «мне не выбраться» – и жестами объясняет: слишком долго пробыла вне человеческого обличья, не хватает магии вернуться. – И чем же ты думала, умалишенная?! Или тебе полвека отроду и ты сил соизмерять не умеешь? Виновато заострившаяся тень, обхватив себя руками, жмет придавленными, подавленными стыдом плечами, скользит по стене вверх-вниз, мерно паря, и ее хочется встряхнуть за шиворот, как чародеево подмастерье, заколдовавшее швабры и щетки для мытья посуды из соблазна улизнуть от обязанностей. С Эридой так нельзя, Эрида не нашкодивший щенок – но искушение очень, очень велико. – Я знаю, как сплести паразитические руны, обрывающие любое заклятие средней руки. Насильно, так что приятным опыт не будет, – пробормотал я недовольно. – Но, во-первых, теперь ты у меня в долгу, а во-вторых, сидишь смирно и не ищешь неприятностей, пока я не закончу. Уяснила? Рида деревянно кивает – больше машинально, чем искренне-благодарно – и послушно усаживается рядом; обнимает притянутые к груди колени, кладет на них подбородок и вся съеживается, укладываясь в продрогший черный ком. В теневом мире исчезает за ненадобностью запах и вкус, боязнь высоты, потребность в пище и даже дыхании – но не понятие холода и тепла: она сама однажды объясняла. Оторванная от тела, не подпитываемая плотью тень со временем остывает, как амфибия в воде, а греться с изнанки света нечем: тепло не источают даже тени от огня, только те, что отброшены жизнью – звериные и человеческие. Капкан из рун за неимением опыта плетется почти незаметно, строчка за строчкой, с ошибками и исправлениями, медленно, ужасно медленно, – тень же тает на глазах, сырая и выцветшая; придвигается ко мне так близко, как позволяет приглушенный, смягченный обостренно-громким ознобом такт – два дюйма от плеча к плечу, – и язык ударяется о зубы прежде, чем формулируется мысль: – Можешь обнять, все равно не почувствую. Эрида поднимает голову разбуженной совой и застывает, вмерзая онемевшим, продрогшим абрисом в крыло шатра. Она не уверена и недоверчива, но в замороженных очертаниях плеч у нее обледенелая обреченность, в грудной клетке – сирое простывшее сердце, и сгорбленная сквозистая тень, окостеневшая, как голем, неудобно зажимая тепло, раскладывается, раскрывается, упираясь коленями в землю и подползая ко мне вплотную. Усевшись на пятки, льнет к спине, оплетая руками пояс, тычется носом в шею, и этих объятий и впрямь совершенно не чувствуется, не больше, чем когда перекрещиваются тени на полу. И осязательное отсутствие ощущается – внезапно – досадным упущением. Оплошность исправляется, восстанавливая справедливость возмездно-возмущенным возмещением лишения, – в конце концов, это я здесь заслужил признательность, не эфемерное мое воплощение, – и когда силки, расплескавшись ядовито-зеленой сеткой рун, выдергивают трикстера наружу, та со сбивчивым выдохом падает в мои подставленные руки. – Держу, – ловил я ее под локти и утягивал вверх, выпрямляя, выравнивая, одной ладонью накрывая кудлатый пушистый затылок, второй – облегченно расслабившиеся лопатки. – Попалась, – цепляясь за мои руки окоченевшими пальцами, будто теряя равновесие и ища опоры, Эрида прислонялась лбом к моему плечу, не в силах произнести ни слова, и ухмылка, намечавшаяся и начавшаяся насмешливой, жалилась у ее виска подозрительно-мягко. Ей четыре сотни, когда чуть сокращенная дистанция внезапно опаляет, оплавляя, жаром, будто приблизился к осколку солнца, а случайное прикосновение почти отпечатывает под одеждой ожог, вынуждая отступить на шаг или два. Асы растут лишь первые десятилетия жизни, пролетая детство и замерзая в отрочестве, а после медленно взрослеют телом, заканчивая где-то на пороге шестого века. Кровь волнуется, кипит по поводу и без, отвлекает, раздражая неподвластностью рассудку – хочется самого себя проклясть, распаленно прислоняясь к плитке ванной горячим взмыленным лбом. Глупости, пройдет: Эрида – друг, друг неизбывно-давний, слишком верный, чтобы обменивать на прихоть спешной, смешной молодости, но когда она, шутя, на волне пережитого веселья касается губами моей щеки, в перекрестии бессонного взгляда, лунных дорожек и бродячих теней на потолке спальни рождается идея – всего лишь идея, безоценочная и ненавязчивая, допущение самой возможности, не рассматриваемое даже пока всерьез – о том, что было бы, обернись я мгновением раньше и угоди ее шутка в губы. Мысль дурная, б(р)едовая, обдумывать ее бессмысленно и рискованно, но пока я, отупело уставившись в потолок, недоумевал, каким ветром ее вообще занесло в голову, та уже присосалась к черепу, как клещ. Вероятно, она бы тут же отстранилась, ошпарившись самим фактом, − бесценно-смятенная, расширив глаза виновато, дескать, «не серчай, я случайно», − но на отпущенную насмешливо колкость тыкнув бы под бок с по-прежнему беззаботной укоризной; а если бы и нет, если бы и подыграла, не возражая против ласки несколько секунд, было бы наверняка приятно: губы у нее были мягкие и отзывчивые, тонкие, и целовать их было бы удобней и проще, чем те, что мне доводилось. Я ощупывал идею со всех углов и привкусов, воображал ощущение обветренно-сухого, упруго льнущего ко рту тепла, а уловив в размышлениях пугающий оттенок упущенной возможности безобидного, но приятного розыгрыша, разозленно перекатился на бок, зарываясь ногами в тяжелое душное одеяло. На следующий день ее улыбка – не мне обращенная, возмутительно-честная, даже мне она так улыбалась нечасто − собирает, заостряя, рассеянное внимание на крае ее рта, жалит в ребра, как грозовой разряд, и осознанная надобность в громоотводе встает слишком остро.
Free reading for new users
Scan code to download app
Facebookexpand_more
  • author-avatar
    Writer
  • chap_listContents
  • likeADD