II
В один из прекрасных воскресных майских дней со станции «Адмиралтейская» в Санкт-Петербурге вышли, прошли по Кирпичному переулку, Малой Морской и, не спеша прогуливаясь, оказались на Невском проспекте два ещё молодых человека.
Оба были аспирантами выпускного курса кафедры философии факультета философии, культурологии и искусства Ленинградского госуниверситета по специальности «Философия религии и религиоведение» (шифр — 09.00.14). Оба только что высидели научную конференцию с обязательным участием в своей alma mater (да, именно так: руководство вуза оказалось достаточно безумно для того, чтобы провести эту конференцию в воскресенье, когда всем честным людям полагается отдых). Говорят, что совместное несчастье сближает, но кроме несчастья, редко что сближает людей так, как совместное участие в долгом, утомительном и бессмысленном занятии: до того они хоть и знали друг друга, но не очень коротко. В университетской столовой оба разговорились, причём, как это водится со времён Алёши и Ивана Карамазова, вовсе не о хлебе насущном, а о таких возвышенных вещах, как Русский Бог, Небесная церковь и мистическое оправдание российского мессианства. В метро разговор продолжился, превратившись даже в подобие спора, и всё никак не хотел заканчиваться. Тогда и приняли решение пройтись по Невскому вплоть до Московского вокзала (Григорий как будто уезжал на неделю к родным, а Артуру этим воскресным днём решительно нечем больше было заняться).
Погода, надо сказать, была великолепной: только что прошёл дождь, а в спину им уже светило солнце, так что в небе висела радуга.
— …Нет, всерьёз не могу, — говорил Артур Симонов, двадцатишестилетний мужчина среднего роста и скорей деликатного, чем крепкого сложения, с мягким голосом, мягкими глазами, волосами того приятного тёмно-русого цвета, который заставляет подумать о краске для волос, но который в его случае был естественным. (Англичане зовут этот оттенок auburn[1], чему в нашем языке нет точного перевода.) На его верхней губе обозначилась полоска усов, отпустил он и двухнедельную бородку, которая, впрочем, вовсе не придавала ему брутальности, да и не было похоже, чтобы её владелец ставил перед собой именно эту цель. — Я не могу говорить всерьёз о красоте там, где есть дикость, для меня эти вещи несовместимы.
— Дикость? — без улыбки переспрашивал Григорий Лукьянов, аспирант такого же возраста, но лишённый всякой мягкости, с уже настоящей чёрной бородой, натурально мужичьей, несколько похожий и этой бородой, и прыгающим в глазах сумрачным огнём, и, наконец, посконными своими именем и фамилией на Григория Распутина, как минимум, на облегчённую версию Распутина. — Это именно в христианстве дикость? Ты ничего не перепутал?
— Нет, мой милый, я ничего не перепутал, — продолжил Артур: он, хоть и улыбался своей частой лёгкой улыбкой, тоже говорил вполне серьёзно, уж, как минимум, на три четверти всерьёз. — Я не буду тебе напоминать про ужасы средневековья, эти ужасы были общей болезнью для всех вер, хотя, скажем честно, инквизиторы даже тогда умудрились отличиться так капитально, что и современным фанатикам очень надо потрудиться, чтобы их превзойти. Я имею в виду сами истоки: саму эту безудержную, почти болезненную жажду мученичества, и не во Христе — перед Христом как перед непостижимым я умолкаю своим грешным языком и, так сказать, снимаю перед Ним шляпу, — а во всей египетской тьме Его последователей, всех без исключения в первые века ударившихся в грех восторженного подражательства, который несколько напоминает… ну, не сверкай так глазами, будто я произношу невесть бог какое кощунство! На то я и потенциальный «философ кандидатских наук», как говорит секретарь нашей кафедры, чтобы свободно высказывать свои сомнения.
— Которые не свидетельствуют о твоей вере!
— Да разве я претендую? Кстати, я думаю, вера бесспорно предполагает возможность сомнений, иначе перестаёт быть сама собой. Пусть я, как ты говоришь, изнеженный сын современности — хотя я отвергаю этот упрёк, потому что уже блаженного Августина кто-то, вероятно, «называл изнеженным сыном современности», — но для меня красота фундаментально связана с идеей гармонии, идеей того, что называется тактом.
— Подвиг, выходит, негармоничен, и оттого к чёрту подвиг?
— Я вовсе не сказал, что подвиг негармоничен! — возразил Артур. — Подвиг есть восстановление гармонии, как он может быть негармоничен? Но, знаешь — и я заранее у тебя прошу прощения за то, что тебе вновь покажется чем-то сродни богохульству, — сама роскошная и живописная произвольность евангельских событий с этой пятитысячной голодной толпой, о прокорме которой естественным образом, без умножения хлебов, никто заранее не подумал; с бесноватыми свиньями, летящими с обрыва в море; с засушенным фиговым деревом, вся вина которого состояла в том, что ему просто не посчастливилось вовремя плодоносить; с опрокинутыми столами меновщиков, которым нужно ведь было где-то сидеть и заниматься своим мелким, но потребным для людей делом, как и сейчас им занимаются в каждом храмовом притворе; с командой купить меч, который после всё равно пришлось вложить в ножны (так зачем было покупать его?) — всё это на меня производит впечатление некоей произвольности, нетерпения прекрасного сердца, опережающего рассуждение, и даже анархии.
— В христианстве есть анархия, если ты хочешь знать! — воскликнул Григорий. — В христианстве есть активная воля к тому, чтобы разрушить порядок старый, чтобы установить новый!
— Воля к порядку не называется анархией, — легко парировал Артур. — И за историческое время существования христианства эта воля несколько поблекла, ты не находишь? Христианство в наше время заболело болезнью Пилата и умыло руки от строительства нового справедливого мира.
— А ты уверен, что подлинное христианство призвано именно строить, а не разрушать? — спросил Григорий, щуря глаза. — Ты путаешь христиан с социалистами, похоже. «Я пришёл принести мир, а не меч» сказано не про строительство!
— Тем хуже для него, если это так, — пожал плечами Артур. — Тогда христианство действительно анархично, но я, убей меня бог на этом месте, никак не могу соединить идею красоты с идеей анархии. В анархии не может быть поэзии, наоборот, едва ли найдётся что-то настолько же непоэтичное и пошлое.
— Всё это парадоксы и баловство ума, — проворчал Григорий. — Парадоксы в духе иезуитов, ещё и насквозь фальшивые. Христианство тем и торжествует над языческими и недохристианскими верами, что идёт войной на пошлость и зло мира, а никакое иноверие никогда всерьёз даже и задачи этой себе не ставило. Чтó, скажешь, не так?
— И много ли оно успело победить? — улыбнулся его собеседник. — Покажи-ка мне трупы зла и пошлости, сражённые мечами Христова воинства! Может быть, образки Богоматери из золота и серебра, которые продаются здесь по соседству за сорок тысяч рублей (проходили мимо Гостиного двора), они — зримое свидетельство победы над пошлостью и злом мира?
Григорий не отвечал, а едва не с гневом раздувал ноздри. Артур примирительно похлопал его по плечу.
— Дорогой мой, это всё не стоит твоего возмущения, — сказал он мягко. — Даже если иные идеи так хороши, что за них и умереть не грех, в чём я сомневаюсь, это не требует в любом, кто тебе противоречит, видеть врага, достойного казни. Идеи не стоят таких волнений, тем более что — сказать правду, о которой мы оба думаем, или нет? — тем более что в нашем случае это во многом игрушечные идеи. Мы всего лишь религиоведы, а вовсе не православные клирики, и мы так безнаказанно рассуждаем об этом всём именно потому, что мы религиоведы, а не клирики, которых посадили на короткий поводок канонического всецерковного мнения. Не говорю о себе, но, веришь ли, я даже в твоём православии сомневаюсь. То есть, не подумай, я сомневаюсь не в твоей убеждённости, а в ортодоксальности твоего credo. Твоя борода à la Гришка Распутин, твои сверкающие глаза, твоя сумрачная готовность вцепиться в горло любому хулителю православия напоминают мне Есенина с его крестьянскими кудрями, которые он «взял у ржи, если хочешь, на палец вяжи», и протаскал на голове всю жизнь лишь для того, чтобы убеждать барышень, какой он сам бесспорный крестьянин и крестьянский сын. Крестьяне не читают стихов в столичных литературных салонах и не путешествуют по америкам, а истые православные не пишут диссертации по религиоведению. Им сам факт такой диссертации показался бы чем-то, подобным кощунству. Вот как я рассуждаю! Надеюсь, это не очень обидно звучит?
Григорий внезапно остановился и, повернувшись к своему спутнику, стал буравить его глазами, так что Артур даже оробел.
— Так всё же обидно? — пробормотал он. — Но я ведь сказал, что я не в настойчивости твоей веры сомневаюсь, а в том, насколько…
— Насколько ты ошибаешься, ты даже не можешь представить, — перебил его Григорий. Нет, он не сердился, да и слова эти произнёс почти загадочно. — Я хочу показать тебе кое-что, но вначале дашь ты мне слово не говорить об этом ни одной живой душе?
— Пожалуйста, если это так нужно!
Молодой человек извлёк из внутреннего кармана и с торжествующим видом показал спутнику вчетверо сложенную бумажку. Развернул её и поднял на уровень глаз собеседника, будто боясь давать в руки.
Бумажка была справкой в том, что её предъявитель, Григорий Сергеевич Лукьянов, действительно служит диаконом в Феодоровском соборе города Санкт-Петербурга (том самом, который находится на Миргородской улице недалеко от площади Восстания). Внизу, как полагается, стояла печать собора и подпись протоиерея.
— Ну, и где теперь все твои рассуждения о Есенине с его крестьянскими кудрями? — прибавил Григорий, не удержавшись от ехидства.
— Это поразительно, — прошептал Артур, широко раскрыв глаза. — Так ты — настоящий православный дьякон?
— Неужели так сложно было догадаться?
— Сложно, представь себе! Если кто-то изо всех сил старается походить на кого-то, с большой долей вероятности можно предположить, что он им не является.
— Или, наоборот, является! Твоя дурная любовь к иезуитским парадоксам тебя подвела, Артур! Ты думаешь, я иду на вокзал? Да как бы не так! Я иду на квартиру настоятеля! — проговорил свежеобнаруженный дьякон с энергией молодого честолюбия.
— Для чего это: у настоятеля хорошенькая дочка? — улыбнулся Артур.
— Ах, ты глупый человек! — воскликнул Григорий с досадой на эту улыбку, не желающую восхититься тем, что ему казалось таким важным. — При чём тут дочка? Его дочке четырнадцать лет всего, и нет: сегодня вечером уже через… — он глянул на часы — …сорок минут состоится заседание приходского совета, который должен выдать мне рекомендацию для участия в молодёжном семинаре «Светлая седмица». Ты ведь помнишь объявление о конкурсе православных сочинений, которое висело у нас на первом этаже? Да чтó я тебе говорю: ты, кажется, и сам в нём поучаствовал?
— Да: чисто из озорства. Мне было просто интересно узнать, насколько убедительно я смогу воспроизвести образ мысли, ожидаемый от «православного юноши».
— И насколько убедительно у тебя получилось?
— Девяносто один балл из ста, как мне сообщил оргкомитет…
— Что? — недоверчиво поднял брови Григорий. — Это уж… это уж верх цинизма, я тебе скажу! В любом случае, у тебя нет шансов, потому что одного высокого балла недостаточно. Нужна ещё обязательная рекомендация за подписью любой православной организации.
— Да уж, — вздохнул Артур с притворной скромностью. — Такой бумаги мне не видать как своих ушей…
— Ещё бы! — нетерпеливо подтвердил Григорий. — Ты думаешь, их направо и налево раздают? Отец Александр уже позвонил организаторам, и те ему сказали, что с моими баллами, тоже неплохими, я почти наверняка прохожу, дело за малым, то есть за рекомендацией. А если тебе кажется, что «Седмица» — это просто рядовой молодёжный семинар, из числа тех, которые не сосчитать, то ты ошибаешься, честное слово! «Седмицу» организует Преосвященный митрополит Питирим, руководитель Отдела по делам молодёжи РПЦ. Понимаешь ты, чтó это на самом такое? Это — что-то вроде молодёжного Архиерейского собора в миниатюре!
— Насколько я понимаю, молодёжные соборы, молодёжные правительства, молодёжные парламенты и прочие такие вещи, которые организуются взрослыми серьёзными дяденьками ради имитации настоящих соборов, правительств и парламентов, никогда ничего не решают? — сдержанно уточнил Артур.
— Верно, в масштабах церкви не решают ничего, и глупо думать, будто нам позволят провести реформу церковной жизни, но разве в этом дело! Когда поднимаешься так высоко, когда виден таким влиятельным фигурам, как митрополит Питирим, — тебя обязательно заметят, и тогда перед тобой все двери открыты!
— А ты очень хочешь распахнуть эти двери… Что ж, я тебя поздравляю, Гриша. Это важный шаг в твоей церковной карьере, — сказал Артур с долей иронии. («Поздравляю, но видит Бог, не могу избавиться от ощущения некоторой неестественности твоего дьяконства, которое плохо рифмуется с твоим честолюбием», — прибавил он в уме.)
— То-то же! — его собеседник не расслышал или не желал услышать этой иронии. — Мне пришла в голову глупая идея: может быть, ты хочешь пойти со мной? Ты увидишь, что мы, м-ы, православные — совсем не такие страшные люди, какими нас принято малевать. В либеральном сознании, например.
— Я не либерал, как тебе известно, а тебе, похоже, просто нужен лишний свидетель твоего торжества, Гриша… Что ж, я не завистлив — и да, я действительно хочу пойти с тобой! — согласился Артур. — Мне, может быть, тоже нужно тебе кое в чём признаться…
Григорий усмехнулся.
— В безверии, наверное! В чём ещё ты мне можешь признаться? Твоё безверие написано на твоём учёном лбу, Артур, увы тебе и всем интеллектуалам, променявшим веру на игры ума. Или в тайных симпатиях католичеству, в «криптосоловьёвстве» каком-нибудь: чего ещё можно ожидать от тебя?
— Может быть, и так… Надеюсь, криптосоловьёвцам не возбраняется участвовать в заседании приходского совета православного храма?
— Не возбраняется, — позволил Григорий великодушно и с ноткой барственности в голосе, оглядев своего «незадачливого» товарища.
[1] золотисто-каштановый, рыжеватый (англ.)