[3]
В пятницу, 29 августа, у меня вновь были дела в Рославле. Я член Совета по взаимодействию с религиозными объединениями при Рославской мэрии. Да, такое вот несчастье. Выходя из мэрии, услышал я сигнал автомобиля, а затем увидел и мирянку, которая высунулась из окошка. Вот она приветливо машет мне рукой:
— Отец Никодим! Раба Божия Анастасия! Помните?
— Помню-помню, — улыбнулся я этой красивой женщине лет тридцати пяти за рулём внедорожника. — Вы у нас на экскурсии были, с детишками.
— Да, а потом ещё на исповеди! — энергично подтвердила дама.
— Про исповедь, извините, не помню, как рукой отшибло... — говоря так, не солгал, а действительно не помнил.
— Вас подвезти? — спросила женщина.
— Неужели Вам тоже в наши края? — удивился я.
— Да ведь пятьдесят минут всего! Мне несложно.
— Ну, подвезите, если несложно, — согласился я. — Буду благодарен.
По дороге мы поговорили о том и о сём, о житейском и о более-менее суетном. Женщина умеренно хвалила политику властей и ругала либералов, я тактично поддакивал, про себя думая: всё это чудесно, хорошая моя, да ведь убеждения тогда чего-то стоят, когда ты сам размышляешь над ними, а не впитываешь с экрана телевизора в готовом виде. Анастасия вдруг притормозила, съехала на обочину, заглушила двигатель.
— Отец Никодим, мне ведь вам, — она выдавила из себя короткий смешок, — исповедаться надо.
— И вам тоже? — весело изумился я.
— Что значит «и мне тоже»? — растерялась она. — Я... извините, наверное, зря, не вовремя...
— Нет, нет, хорошо, давайте! — одобрил я с воодушевлением.
Исповедь заняла минут семь, хотя толкового рассказу было всего минуты на три. «Раба Божия Анастасия» влюбилась в своего коллегу по работе, младше её на семь лет, и теперь не знала, что делать с этим чувством, которое нечаянно свалилось ей на голову.
— Интима-то не было? — прохладно спросил я.
— Нет-нет, батюшка, что Вы! — испуганно воскликнула женщина.
И я в тот момент едва не прослезился. Бог мой, угораздило же эту дамочку такую ерунду забрать в голову! С её точки зрения, впрочем, это — событие, большое, волнующее, а я со своей монашеской колокольни весьма высокомерно смотрю на это как на ерунду. Так же и на мои переживания некто с высоты глядит и не может удержать улыбки.
— Милая моя, — прочувствованно сказал я, — я хоть невеликий аскет, а напротив, человек крайне грешный, но я Вам очень простую вещь открою: через полвека и Вы, и Ваш коллега-красавец, и я тоже, конечно — все в землю ляжем. Вздумали о чём волноваться! Пишите ему письма, если очень невмоготу. Не допускайте ни в коем случае до греха. Будьте хорошей женой и матерью. И через год-другой у Вас эта напасть вы-вет-рит-ся.
— А если не выветрится, батюшка? — испуганный, почти страдальческий голос, и глаза красные.
— А на нет и суда нет. Через два года приходите. Исповедь Вашу принял, а епитрахили, как видите, на мне нет, разрешить не могу. Да Вам, если Вы мне не солгали, что плотского не было, и разрешать нечего. («И я бы Вас прямо сейчас обнял да расцеловал», — захотелось мне добавить. Конечно, не добавил, поймёт ещё не так.)
«Раба Божия», тяжело вздохнув, утерев слезу, тронула машину с места, а я просто блаженствовал. Если бы чёрту, который привиделся Ивану Карамазову, удалось воплотиться в семипудовую купчиху, было бы ему так же хорошо, как и мне тогда было хорошо.
— Таким людям, как Вы, нужно ставить памятник, — сказал я вслух, а моя спутница зачем-то всхлипнула. Прощалась со мной она очень сердечно, взяла мой номер телефона (два года назад я ей уже давал свой номер, она потеряла, конечно) и спрашивала разрешения позвонить, если нужен будет совет. Конечно, я позволил. Ничего не позвонит, к гадалке не ходи. Вначале постыдится, а потом и повод пропадёт. И слава Богу. Какой у нас чудесный, замечательный, совестливый народ православный...
Вот с этим прекрасным помышлением я проходил через «проходную» (её у нас установили, чтобы выдавать простоволосым и одетым в брюки посетительницам монастыря временные юбки и платки), когда дежурящий на «проходной» молоденький рясофор, брат Никита, меня окликнул:
— Отец Никодим!
«Отче» от молодых людей никогда даже в шутку не услышишь. Не умеет эта молодёжь ставить обращение в звательный падеж. Ничего-то не умеют, ничему не обучены... А кто учил, спрашивается? Мы и учили, мы и не научили.
— Отец Никодим! Звонили Вам!
— Кто звонил?
Никита подсунулся в окошечко и со значением, понизив голос, едва удерживаясь от того, чтобы не заулыбаться во весь рот, ответил:
— Леся.
— Леся?! — как-то от этого имени мне быстро подурнело.
— Да: звонила, да сюда попала. Племянница, что ли, Ваша какая? — с нарочитой, искусственной бесхитростностью, как можно небрежней спросил Никита.
— Нет, не племянница, а видел в автобусе... — промямлил я. («Как глупо, глупо, Господи!») — Собиралась на исповедь...
Никита покивал с понимающим видом. Добавил:
— Да-да: так просила передать, что придёт не в три, а позже, к пяти, и чтобы Вы не гневались.
— Так и сказала: «чтобы не гневались»? — глухо переспросил я.
— Так и сказала, — Никита не выдержал и широко осклабился.
— Чего улыбаешься, дурень! — рявкнул я. Парнишка тут же сделал испуганно-покаянное лицо и забормотал что-то в виде извинения. Я махнул рукой и пошёл прочь.
Всё моё благодушие как корова языком слизала. Я затворился у себя в кабинете и до пяти пытался работать: готовиться к урокам в нашей православной гимназии, перекладывать какие-то бумажки, опять же и отец Александр две отчётных таблицы с меня запрашивал, а нужна отцу игумену эта отчётность от монастырского духовника как собаке пятая нога, но раз надо — значит, надо, и если отец духовник расслабится и по всей обители будет полупраздно перекатываться, как какой-нибудь отец Варлаам, — это не след, это я понимаю... Полпятого я осознал, что работать не могу. Не могу вовсе. Что творить молитву не могу тоже. Что бесцельно шатаюсь по кабинету, беру в случайном порядке разные мелкие вещи и перекладываю их на другое место. Очень осмысленное занятие. Я вышел в коридор, решив прогуляться и подышать воздухом.
Батюшки светы! На стульях в коридоре перед моей дверью уселись трое семинаристов.
Рославская семинария присылает нам этих лбов «на практику», отец Александр, наш наместник, заключил такой договор, и всякий насельник обители, имеющий хоть самую небольшую должность, может их привлекать к своему делу. В конце «руководитель практики» пишет характеристику, без которой ребятам в семинарии не выставят зачёт. Я, например, могу их привлечь к лекциям в гимназии или к работе духовника. Ага, сейчас, уже. Страстным желаньем пламенею, братие. Отец Варлаам эту публику тоже терпеть не может. О прошлом годе он, шутки ради, взял одного очень настырного практиканта и велел ему целый день прочищать тросом канализационные трубы в подвале. Помню, ещё учудил отец Варлаам, когда другому практиканту сказал: коли хочешь практики, то свечку станешь держать, пока я чёрту в зад полезу, а приходи ради этого в полночь на монастырское кладбище. Парнишка, конечно, не рискнул. История стала легендарной, её у нас пересказывают и перевирают на все лады. Желающих идти на практику в мастерскую нет уже второй год, а люди помягче, вроде меня, всё никак не могут отвадить это племя. Думаю, ясны причины, почему «практикантов» оказывается больше, чем дел: мы всё умеем сами, а молодёжь только путается под ногами, проявляя к труду, который для нас составляет выбор всей жизни, полное равнодушие. Семинарскую молодёжь в массе своей интересуют хлебные местечки, на которых будто бы за освящение автомобиля или за получасовую требу «батюшка» кладёт в карман две тысячи рублей. О спасении своей души эти горе-иереи думают столько же, сколько я — о социальных проблемах современной Камбоджи.
— Чего вам? — хмуро спросил я. — Практики хотите? Практики нет. И не будет.
— Точно нет, отец Никодим? — развязно уточнил самый бойкий из них. — Исповедей не намечается сегодня?
Я даже рот распахнул.
— Тебя, что ли, исповедником сажать? — собрался я, наконец, со словами. — Или вы сами на исповедь пришли?
Ребята переглянулись с ухмылками и вразнобой забормотали: нет, мол, так просто... сидят... общаются... о духовном, гы...
Я пожал плечами и отвернулся, запирая кабинет.
— Если ко мне кто придёт, пусть подождут, — сказал я громко, не обращаясь ни к кому из них.
— А кто придёт, отец Никодим? — переспросил меня тот же бойкий малец.
— Я тебе кто — пророк Даниил, чтобы будущее предсказывать? — рассердился я и, не отвечая, сердито затопал по коридору. «А ведь солгал! — подумалось мне. — Солгал! Ну, откуда им знать, что я солгал? Или знают? Недаром Никита сиял что твой чеширский кот...»
Воздухом тоже не дышалось. Я прошёл в наш сад, сорвал яблоко с ветки, съел его, а, уже выплёвывая косточки, вдруг подумал о ветхозаветном символизме этого деяния. Так сказать, увидел Адам, что он наг, и устыдился. Воистину, неспокойному уму всё полно символов, и везде виноватому бесы чудятся. Я решил опоздать, вернуться в четверть шестого, но без пяти минут пять возвращался к своему кабинету стремительным шагом. Что если троица лоботрясов смотрит сейчас в окошко и наблюдает мою стремительность?
Не знаю уж, наблюдали они или нет, но к моему возвращению все трое продолжали сидеть в коридоре, увлечённо тыкая пальцами в экраны своих дорогих телефонов, даже головы не подняли. «Ничего здесь не забыли?» — хотел я их спросить, но удержался. Прошёл в кабинет, ничего не сказав, и первым делом отправил со своего сотового телефона короткое сообщение иеродьякону отцу Олегу, который у нас отвечает за порядок, дисциплину и благочиние:
«Отче, не в службу а в дружбу: ко мне сейчас на исповедь должны прийти, а у меня трое лоботрясов собрались под дверью и уши развесили. Не пропишешь им лекарство?»
Отец Олег ответил тем же способом, каким я известил его, и заверил, что уже приближается со своей спасительной медициной. Через три минуты я услышал его грозный бас в коридоре:
— Вам что тут, мёдом намазано?!
И в этот самый момент в дверь постучали.