IX
Во пяток на дню времени о загадке Кириной поразмыслить нимало не обрел, а все же отца секретаря озадачил, мне русско-английский словник изыскать. Ввечеру по свершении всех трудов дневных (об осьмом часе сие было) в жилище своем размышлять усердно почал. Како с юности памятовал, что «желтый» по-английски «йелоу» речется, а голубой — «блю», во самое первое начинание слово «ваза» в словнике сыскал, просветив ум свой, что vase начертается оное и «ваз» произносимо. [Английское слово vase (n) может произноситься как /vɑːz/ (брит.) и как /veɪs/ (амер.) — прим. авт.] Тии слова сочетавав, недоумевал, что бы сие «Йелоублюваз» означить могло? Не зрим ли в оном подобия некоей игры словесной, равно как в именовании оперы российскаго музыкотворца, когда словеса русския будто английскими молвятся?
И в един миг, наречие наше в иноязычном прозрев, возтрепетал и от некоего почитай телеснаго хладу содрогнулся. О, сколь возтрепетал!
Неужли, неужли ране не зрел, что к тому все сие подвизалось? Неужли и Кира дева разумная не ведала, что уставлением церковным тая любовь возпретима и вовсе невероятна? И не пустое шутовствование зрел в откровении ея, но преобильное движение юнаго сердца, утруждаемаго столь вотще!
От сего откровения соделался недужен, так что день субботний едва силы обрел, червь немощный, совершить во храме службу вечернюю, но о завершении ея не исповедовал никоего человека.
Теперь же с содроганием в духе к изографии доселе изумлевающаго мя приступаю.
* * *
Во субботу повечеру во жилище водворившись и разоблачаться почав, возприял трезвон телефоннаго изделия.
— Кто сей? — вопросил. И в ответ смиренный шепот слух мой осязал:
— Ваше преосвященство! Алексей Викторович! Это я.
— Киро! — возгласил в трепетании всего внутренняго естества. — Что имеешь молвить, Киро?
— Молвить нет сил. Я… я Вам, владыко, написала письмо.
— Когда обрету сие?
— Честно говоря, я сейчас у Вашего входа стою. Не подумайте, я бы уже оставила и ушла давно, только у Вас почтового ящика нет почему-то…
О сколь возблагодарил Господа Зиждителя всего за отсутствие ящика почтоваго!
Дверь разтворил едва не тот же самый миг и Киру зрел во одеянии черном и мне изумительном, с ликом скорбным.
— Что совершилося Вам, милое творение, что в таком трауре обретаетесь? Неужли скончался кто из домашних Ваших? — возкликнул невольно.
— Нет, владыко, — взор превнимательный в мои очи уставила. — Вы… ведь разгадали мою загадку?
Наклонением головы ответствовал, паки возтрепетав.
— Так я и думала... Вот письмо Вам, и простите за все, Бога ради, и прощайте!
С решимостию в глубь жилища своего отступил.
— Когда не внидете, Киро, и хотя некое малое время чтения мною Вашего послания не пребудете, нисколько сие прочесть не потружусь.
Безпомощно на меня воззрела, однако же порог преступила и конверт подала мне десницей дрожащей, коий конверт надорвал не медля.
— Нет, не могу! — возкричала, узрев сие, и, даже и обуви не снимая, во трапезную поспешно проследовала, и дверь затворила за собой.
Я же во притворе жилища пребывал, таковому начертанию умственно внимая:
Ваше преосвященство! Как писать к Вам после моей нелепой шутки, не знаю. Но если бы шутки! Ничего, ничегошеньки в ней нет от шутки!
Знаете, как бывает у человека: видим кого-то первый раз и уже знаем: вот, этот человек тебе обязательно будет кем-то. Или: он тебе будет всем. Вот так же со мной случилось в Рождество, на литургии, когда услышала Вашу проповедь.
Но не подумайте: еще ничего не было, ничего не было в моей глупой голове! Пожалуйста, хуже обо мне, чем я есть, не думайте.
Потом меня Ваша исповедь поразила, и как будто кусочек этой невозможной Вашей тяжести, которую Вы несете каждый день, я взяла и немного пронесла. Тогда возникло огромное уважение к Вам, уважение и сострадание (если Вас не оскорбляет, что Вам сострадает такая дурочка). Но еще не любовь, нет. Когда же она родилась? Не знаю. Исподволь, как росток: попадёт орешек в землю, и росток еле-еле потянет к солнышку слабенькие листья — а потом, глядишь, деревце — а потом дерево, огромное дерево, раскинулось от края до края неба, корни вонзило в землю и все соки пьет, которые в тебе есть, и всё, всё. Когда Вы мне на колокольне руку подали, тогда впервые себя увидела со стороны и подумала, что может быть, что будет, что таким будет, потому испугалась.
Это движение только в одну сторону, и, пожалуйста, не говорите мне другого. Впрочем, если Вы скажете… Ох, Боже, я не знаю, что будет, если Вы скажете! Но Вы не скажете, и потому ничего.
Простите, пожалуйста, простите! И даже если Вы не поверили мне, то, пожалуйста, хотя бы поверьте, что ни одной секунды я не думала над Вами посмеяться! Какое посмеяться! Разве тот, кто сам так мучается, может смеяться? Пожалуйста, вспоминайте иногда Вашу желтую вазочку с голубой каемочкой. Вот улыбаюсь, чтобы хотя бы немножко Вас повеселить, а сама смотрю, как бы не искапать слезами.
Кира
О, сколь велие сокровище необетованное в сем послании узрел! Пускай и возбранит иной христознатец мне немудрому рабу разсуждение сие, но не единое девическое любопомышление сим запечатлела, а как бы всея жизни своей покладание за тое движение сердца.
* * *
Прочтя, не помедлил ни минуты и в трапезную взошел, и тамо зрел Киру, на стуле сидящую, руцы и нози подобрав, яко малая пташка от ознобия.
— Вы прочитали? — вопросила гласом тихим. — Мне можно идти?
— Еще малую минуту здесь побудьте, Киро, чтобы произнесть вам немудрое свое.
Тяжко на стул вторый опустился и, взор в пол уставив, молвил:
— Киро!.. Чи диво старому помолодити! Аллегорию возпримите мою. Чудо и нарушение естественных устроений созерцаем, ежели некая чаровница возлюбит пса немощнаго. Пес аз есмь. Но когда сей пес ту чаровницу возлюбит, в том никоего чуда не зрим. Сие от законов естественных изошло, и иначе промыслить не возможем.
Возтрепетала и возстала на месте своем, яко и аз.
— Правда? — вопросила почитай безмолвственно, одними устами звуки слагая.
— Воистину так, — ответствовал.
— Что же нам делать-то, Боже… — таковым же шепотом измолвила.
Чрез кухоньку во притвор ринулась, дверь со шумом затворила, кою я отверстой оставил, малый засов дверной в ему назначенное поместилище воздвигла и ко мне обратилась.
— Скажите, Ваше преосвященство, — молвила как бы иронически, но едва воздух обретя дыханию, — Вы до сих пор встречаетесь с той… женщиной, которую Вам… присватал отец секретарь?
— Совсем разумение потеряла, дево! — возкричал. — Пред собою о тоей блуднице возпоминив, зачем устыжаешь себя и сим кощунствуешь? О, нету сил моих боле…
Столь велию дурноту и слабость во всем телесном составе возприял, что пошатнулся, и устоял бы или нет, не ведаю, когда бы Кира зегзицей стремительной не метнулась ко мне и, мя объяв, не удержала.
— Алексей Викторович, — тако шептала при сем. — Что же это происходит с нами?
— Киро! — измолвил. — Христом Богом тебя заклинаю, голубице: на «Вы» меня не величай!
Ослобонилась.
— Вы… Владыко или, Боже, как Вас называть, не знаю. Вы, Алексей Викторович, не знаете даже, чего Вы просите! Это Вам, архиерею, легко мне «ты» говорить! А мне, юной дурочке, сказать Вам «ты» — это как шагнуть в пропасть. Это значит — всё уже, всё! Всё порушено, всё между нами произошло, это значит, что воли своей у меня больше нет — вот чего Вы просите! Понимаете Вы?
— Прости, голубице, что тако огорчил тебя неуместным и неблаговременным сим прошением, — произнес. Кира же на малое время смолкла и очи долу преклонила.
И, когда подъяла их, столь победоносное сияние как бы солнца духовнаго из них разлилося, что даже вежды смежил, уязвленный тоей красой и торжествованием.
— Наполовину нельзя, — изрекла. — Нельзя так наполовину. Что же я, не знала, что делаю? Знала, и знаю. Принимаю. И теперь любую тяжесть понесу. С тобой. Твоя.
* * *
Сколь ни усердствую, но последовавшия немногия минуты вотще в памяти возкресить потруждаюсь, ибо опричь ликования в затмении всех чувствий ничего не возпомню.
Из объятий свободившись, паки вопросила:
— Кто я? Что теперь будет? Мы можем венчаться? Не можем, знаю, не говори. А… тайно венчаться? Нет, нет, тоже глупость несусветную сказала. Значит, я любовница. Что ж, пусть…
— Обожди, Киро! — как бы в сердцах возкликнул. — Какая ты полюбовница мне! Иной путь зрю, и прошение на имя Святейшаго направлю.
— Подожди… — молвила, проворно в лике меняясь и все многообилие чувств изобразив. — Прошение? Оставить сан прошение?
— Поистине.
— А… дальше? Дальше-то что же?
— Мирским ремеслом не побрезгую.
— О, милый! — со предивным умилением в лике проговорила. — Милый, ребенок мой милый! Да ведь не будет, не будет никогда такого! Никто никогда не позволит тебе!
— Ино дело и без позволения творится.
— Хорошо, а церковь — церкви… О, что я за чудовище!
— По коей причине столь великое уничижение словесное себе творишь, Киро?
— Ты помнишь, позавчера, этого дядьку?
— Серапиона отца?
— Его, его! Вот представь вместо себя во главе епархии такого дядьку!
— Сие для отца Серапиона невозможно никоим образом, яко белое духовенство сиречь оженившийся иерей есть.
— Ну не он, так другой! И таким вот — таким людям, которые как кроты… Они и Христа распяли! — возгласила неожиданно со серьезностию в лике. — Я тебе правду говорю, владыко, не посмотри, что набитая дура! И таким не будет никакого удержу — понимаешь ты? И из-за меня все! И еще бы я не чудовище!
За таковою беседою временем вовсе небрегли, и лишь нечаянно взор на часы уронив, сокрушился:
— Господи, ведь час единнадесятый!
— Ну и что же, что? — Кира меня ободрила несуетно, а с кротким радушием и приветностью. — Я сегодня здесь останусь.
— Матушке как сие живописуешь?
— Объясню как-нибудь.
Постель мою устроив, будто домашняя труженица некая, возвестила:
— Ты, владыко, послушай: я, юница Кира, сейчас в должности полюбовницы твоей нахожусь. Что там дальше будет, это мне неизвестно, и гадать не хочу, а жить теперь надо. Поэтому вот твоя постель, а вот я, полюбовница твоя. И поступай, как знаешь.
О сколь мужествию твоему в юном девичестве дивился оный день, Киро, голубице! Но подобно как Руфь на тебя не воззрел, а на тую постель возсели, и полнощи беседу вели, пока сон твои вежды не смежил. Не человеков бо устыдился, но пред Господом Богом единым неблагоустроять не дерзнул, положив пред Сим нелицемерно решение свое.