VII
Совершилось то посещение не токмо для братии, но и для меня неожиданно. Был Святейший в нашей епархии по малому церковному делу, и во время того пребывания изъявил свою волю побывать в малочисленной насельниками обители. А во днях моего наместничества было всех братьев монастырских три дюжины.
Седьмаго февраля месяца, поутру отец благочинный (отец Феофан ныне был назначен) мне предстает, яко лист осиновый трепещущий: дескать, Святейший грядет! Заметались братья, точно овцы пред волком, ищущи скорое благолепие сотворить. Вот оно, помыслил с сокрушением, глядючи на них, вот отношение к архипастырю, коий неверным овцам волком представляется и страх возбуждает в место сердечной радости!
— Почто, — возгласил гневно, — почто суетитесь, словно тараканы на пещи? На занавеси ли оконныя Святейшему глядеть, что вы их менять удумали? На трапезнаго ли стола убожество, что вы его в кладовую снесть тщитесь и как бы роскошество изобразить? Что патриарху российскому в наших занавесях и в нашем столе? Духом, духом убелитесь, а не в суетном попечении житейском!
Мое же торжество столь велико было, что все часы до приезда патриаршаго как бы на крыльях витал, а в самый миг приветствия Святейшего, как в нози поклонился ему, слез не сдержал из грешных очей. Ласково улыбнулся мне чудный Алексий и вопросил:
— Что же вы как будто даже плачете, отец игумен? Или так сильно огорчил? Ну-ну, шучу, что вы…
Был Святейший в ту пору уже вовсе недужен и одышлив, и всякое дыхание совершал с утружением. И все-таки даже и в таком своем немощном виде образ истиннаго патриарха являл он русской земле, коий на паству свою взирает будто на детей малых, со великим жалением, сам же порыванием духовным, яко орля, в небесех возпаряет, и то не ради краснаго глаголания начертаю, а по живому трепету сердечнаго чувства.
Братия на вопросы Cвятейшаго ответствовала поспешно и даже с раболепствием, аз же наблюдал, как старец тем раболепствием досадовал и неожиданные вопросы учинять стремился. Вопросил он, обойдя монастырь, и про игуменские покои. Я же в ту пору так в сторожке своей и помещался, разве что несколько убрал то малое здание. Будто радостный огонечек во очах Святейшаго вспыхнул, когда он про сторожку мою скромную услышал, и изъявил архипастырь желание тую посетить и со мною, скверным рабом, в ней побеседовать уединенно.
— Что, милый мой, говорят про вас, будто какой-то вы новый чин монастырской жизни поставили — или обманывают люди? — тако меня архипастырь вопросил, едва на стул опустился, и улыбался при том несколько даже лукаво.
Без утайки я тогда Святейшему поведал об уставных моих художествах и его благословения на те испросил. На се он, улыбаясь, ответствовал:
— Но ведь вы уже так живете… А видите ли, миленький, вы пользу от такой искренности? И не считаете ли себя, так сказать, — тут он в воздухе десницей мановение совершил, — достойным, или призванным, или правомочным, что ли, по причине своей чистой жизни, ко всецерковному обновлению монашеского устава?
— Не считаю, владыко святейший! — возкликнул я на те слова с горячностию, юноше скорее приличной, чем отцу наместнику. — Не считаю нимало, яко грешен сам есмь до скотскаго безобразия! Токмо заботою, чтобы прежняго раздора не допустить, и руководствовался, токмо и есть оправдание дерзновению моему! Что же о моей чистой жизни, то в устыжение мне глаголете, святейший отче! Где уж мне ангельскаго образа сподобиться, когда вот даже суетнаго любомудрия не отринул и в сей поганый ящик по вечерам зрю! — То произнеся, со постели своей привстал, и Святейший мне мановение рукой сделал садиться, сам же как будто растрогался и десницу на перси возложил.
— Ну что вы уж так себя честите, отче Алексие! — рек он мне с мягким и проникновенным увещеванием. — Я вот тоже смотрю поганый ящик…
И побезмолствовали мы оба будто во взаимном устыжении, хотя, разумею, одному лишь мне то устыжение архипастырем земли российской преподано было.
— Не зрите ли, святейший авва, — тако вопросил я еще после того безмолвия, — не зрите ли ослабления рвения иноческаго в русских обителях и в православном клире?
— Вижу, голубчик, вижу, — мне со воздыханием отвечал Святейший Патриарх, и прибавил к тому слова, вняв коим, аз плохой раб от стыда зарделся. Ежели поминаю здесь те слова, то лишь желая в точности и без лукавствия события жизни моей сохранить, но к себе не отношу. Вот сии:
— Такими только, как ты, хорошими людьми, нетщеславными, и держится монашество.
Поднявшись же натужно и тем знак подав об окончании беседы нашей, произнес Святейший своим несильным высоковатым гласом с легким дребезжанием, коий слышавшему до мозга костнаго пробирался:
— Благоволю тебе. Радение твое об искренности монашеской благословляю и благоволю тебе особо, архимандрит Алексий.
И в воздухе после сего крестообразное помавание сотворил.
— Иеромонах есмь, — ему ответствовал смиренно.
Усмехнулся на то Святейший и рек, уже изшед из тесной моей сторожки, я же его со всем тщанием и опаской под локоток вел:
— Архимандрит, сказал я тебе, отче, значит, по-моему будет.
И воистину так, две недели только прошло, как по высокому патриаршему повелению был дурной раб поставлен архимандритом и введен во епархиальный совет, чему братия неразумно радовалась сверх меры, будто о какой заслуге духовной, а иные священноначальники дивовались, ибо случаи малы числом, чтобы наместника обители столь невеликой, как наша, в сей чин производили и особенно в возрасте столь юном.