День первый (часть вторая)

5667 Words
* (Несколько лет назад   – …А хочешь сыграть в игру? Листья не шуршат, а почти хрустят под ногами. Мне всегда нравился этот звук: похоже то ли на треск разрываемой бумаги, то ли на хруст печенья, которое грызёшь с чаем в морозный вечер, радуясь домашнему теплу. Впрочем, упиваясь диетическим аскетизмом, я давно не позволяла себе печенье. Как и другие сладости. – В какую? Улыбаешься, не глядя на меня. Идёшь рядом, подпинывая листья, и октябрьское солнце ложится на твою куртку широкими золотыми мазками. Покой городского сада обступает нас; прохожих мало (день будний), и в основном это студенты. Полуголым деревьям зябко; они выстроились вдоль аллеи и вот уже больше трёх часов наблюдают, как мы бродим кругами и говорим – то с паузами, то взахлёб и перебивая друг друга, прыгая по темам, не всегда толком понимая, о чём именно и зачем. День не очень холоден, но у меня горят щёки; не хочу задумываться, почему. – «Два факта о себе». Не знаешь такую? – Нет. – Эх, Юля-Юля… Эту не знаешь, а «Правду или действие» знаешь! – (В голосе у тебя появляются мурчащие насмешливые нотки. Таким же тоном ты мог бы, наверное, говорить и с младшей сестрой, над которой тоже постоянно подшучиваешь; почему-то меня задевает эта мысль). – И кто-то ещё убеждает меня, что не пьёт. Улыбаюсь в растерянном смущении. – Я на самом деле не пью. Вино на день рождения не в счёт. Мы тогда играли в это, вот и упомянула. – Ну-ну, конечно! А сколько было вина, специально не уточняется? – Не специально. Думаю, по мне и так ясно, что немного. Снова подкалываешь меня, чтобы я немножко разозлилась, а тебе стало смешно от моего гнева – нелепого, как попытки рычать у маленькой пушистой собачки. Со временем масштаб таких провокаций вырастет до изощрённо-красивого психологического насилия, но в ту осень я ещё не знаю об этом. – Ясно, да не ясно… В тихом омуте черти водятся – так же говорят? Поправляйте, Профессор, если буду ошибаться в пословицах! Или это был фразеологизм? Сворачиваешь на центральную аллею сада – широкую, ведущую к большому памятнику в честь Великой Отечественной, – и я машинально следую за твоими по-рысьи мягкими шагами. В наших прогулках ты всегда «ведёшь», как в танцах, ласково посмеиваясь над моим топографическим кретинизмом и боязнью незнакомых мест. – Наверное, скорее пословица. Точно не скажу. А про вино – я не пью не до такой степени, как ты. Но, по-моему, совершенно не пить – тоже опасное самоограничение. Может вылиться в «наоборотный» эффект, когда дорвёшься. Мы это уже обсуждали… – осторожно покосившись на тебя, добавляю: – Но я помню, из-за чего ты так. Не хотела обидеть. – Ну, хоть не «извини»! – грустно усмехаешься. – Меня не так просто обидеть, а тем более – тебе. Всё нормально. Можешь говорить прямо: что не пью из-за генов деда-алкоголика и дяди-наркомана. Ничего обидного тут нет. Я просто правда не хочу как они. – Понимаю. Уважаю твоё решение, только немного боюсь… Радикальности такой, что ли. Как бы это не сказалось плохо… на тебе. Две юркие белки перебегают нам дорогу; вспышками мелькают их рыже-серебристые хвосты. Белок здесь много, как и в роще на территории университета – и иногда ты совершенно по-детски умиляешься, замечая их. Из-за жестковатого образа, который ты себе выстроил – полная финансовая независимость от семьи с прибавкой причудливого коктейля из успешной учёбы, первых рывков в науке и сверкающе-заметного активизма на факультете, – моменты беззащитной детскости в тебе особенно поражают. – Да-а… – тянешь с задумчивым вздохом. – Вот, знаешь, ты не первая, кто мне это говорит. Далеко не первая. Но почему-то к тебе особенно хочется прислушаться. Сам не понимаю, почему. Несколько шагов мы проходим в молчании – только ветер шумит в ветвях и шуршит листва. Семейная боль – одна из самых режущих, и я уже это знаю, но не знаю, как облегчить твою. Мне до неразумия хочется забрать её, выпить, как воду, или – вернее – как то злополучное вино. Причаститься твоей боли, твоего разлада и страхов. Хотя ты говоришь о своих семейных перипетиях легко, порой даже шутливо, почти от каждой подробности внутри у меня что-то саднит. Иногда это вполне невинные, светлые подробности – например, любимая песня твоего дяди, которую и ты из-за него полюбил. Я не понимаю и не принимаю тюремный шансон. Но, как только ты включил её на телефоне – протяжно-заунывное «Кольщик, наколи мне купола, рядом – чудотворный крест с иконами…», – и потом – всё выше, всё отчаянней и больнее, так, что хочется рвать одежду напротив сердца, – как только ты включил, я взглянула тебе в лицо – и не нашла слов, чтобы хоть что-то ответить. – А насчёт генов… По-моему, ерунда всё это, – добавляю, набравшись решимости. – У меня почти все предки-мужчины по материнской линии спились. А по отцовской – две бабушки повесились. И что же теперь, крест на мне ставить? Смотришь на меня с внезапной серьёзностью; кажется, что твой лоб прорезает озабоченная морщинка – может быть, игра света. – Повесились? У меня тётя повесилась. Сошла с ума, – молчишь пару секунд, потом вдруг улыбаешься: – Видишь, и тут ты не переплюнула. – Переплюнула? Так себе соревнование, – бормочу я. Встряхиваю головой: кажется, что гниловатый запах листьев вместе с непонятной тоской заползает под рёбра. Причём прежде всего – тебе, а не мне. А тебе нельзя. Твоя тоска и так слишком большая, слишком – вопреки энергично-деятельному характеру и бурной общительности. – Так что ты там говорил про омут? Значит, во мне черти водятся? – А что, нет? Поздно, Профессор, Вы меня уже не переубедите! Давненько мы с Вами знакомы, – отвечаешь сквозь смех. Мне почему-то не нравится слышать, как ты называешь меня Профессором. Именно ты – в устах соседок по общажной комнате и одногруппников это прозвище воспринимается спокойно. Но двойная «р» очаровательно звучит в твоём картавом исполнении – с перебором очарования, я бы сказала; столь тонкое воздействие надо запрещать законом. Несколько секунд очарование и отторжение сражаются во мне – и потом очарование, конечно же, побеждает. Сегодня я ничего не скажу тебе про «Профессора». Обходим памятник; на суровых гранитных лицах солдат безмятежно восседают голуби. Ты вздыхаешь и продолжаешь: – Ну, а про выпивку… Тут могу возразить только одним адекватным доводом. Я очень не воздержан в других сферах – сама знаешь, в каких. И, если начну пить… В общем, думаю, всё-таки лучше вообще не начинать. Даже пиво, и даже шампанское на Новый год. – Про пиво и шампанское – первые вопросы, которые всегда задают, когда ты говоришь: не пью? Улыбаешься: – Точно. – Боишься, что захватит… что-то вроде азарта? Что не сможешь остановиться? Мне очень знакомы эти чувства. Больше во внутреннем мире, чем в жизненно-событийном, но – предельно знакомы. Я ни в чём не могу сохранить умеренность: дипломная работа обещает вырасти в нечто более толстое и глобальное по содержанию, чем средняя кандидатская диссертация, портфолио уже трещит по швам от опубликованных статей, а в черновиках зреет второй роман, хотя мне едва исполнилось девятнадцать. Когда я убираюсь, то вычищаю всё до скрипучего блеска, а когда перевожу, нудными часами полирую и шлифую перевод – лишь бы он был хоть отдалённо близок к тому, что в моём сознании похоже на совершенство. Когда я начала худеть – довела себя до критически малого веса, утонув в эйфории «теперь-могу-и-это». А если я кого-то люблю… Если я кого-то люблю. С тобой я совершенно ни в чём не могу останавливаться. Это пугает. Моя лучшая подруга называет такой образ мыслей даже не «перфекционизм», а проще – «синдром Профессора». По совместительству она – моя соседка по комнате и человек, который-всегда-знает-как-нужно. У неё стоически-строгий характер (пожалуй, ещё слегка чопорный, в духе викторианской Англии), плотный активистский график и по-славянски надрывное имя Вера. Она тоже картавит. Она любит собак, яркую одежду, Ивана Урганта и – ощущать, что живёт правильно. И ей очень не нравишься ты. – Азарта… Да, вроде того. Ты отвечаешь как-то рассеянно, и я невольно слежу за направлением твоего взгляда. Крупный парень и худенькая девушка с длинными тёмными волосами проходят мимо нас, держась за руки. Девушка смотрит в сторону и не замечает нас. Или делает вид, что не замечает. Ты мрачнеешь – мгновенно, будто лицо заволакивает дымка. Твоя улыбка становится злой. – Когда говорил про «другие сферы»… Ты же поняла, о чём я? У меня сжимается сердце. Оно не должно сжиматься, чёрт побери. – Думаю, да. О личной жизни? – Личной жизни… Какой красивый перифраз. Если скажу «о женщинах» или «о сексе», это травмирует твой нежный филологический слух? – Нет. Просто, мне кажется, у тебя проблема не только в… – А если скажу «о ебле»? Останавливаешься. Я тоже останавливаюсь, тяжело дыша; не могу смотреть тебе в лицо. Полминуты – или больше – мы оба молчим. Деревья и памятник молчат тоже. – Юль. Прости. Зачем-то провожу рукой по лбу. – За что? Просто… – (Гори всё синим пламенем – разве я уже не догадалась?). – Кто она? Та девушка? Зелень твоих глаз становится скорбной. Шагнув ближе, ласково кладёшь руку мне на предплечье. – Кристина. Помнишь, я тебе рассказывал? – Помню. Ну, и?.. – Со своим новым мужиком. А ещё две недели назад рыдала мне в плечо. А три недели назад я её трахал. Глупо устроена жизнь, да? – улыбаешься – той же чужой, жестокой улыбкой. Убираешь руку. – Я просто злюсь, вот и всё. Я не хотел тебя оскорбить. Прости, пожалуйста. Качаю головой. – А Настя… знает про неё? Отворачиваешься. – Нет. Зачем? Мы же по-прежнему вместе. И всё хорошо… Вроде как. Я не считаю, что о таком нужно рассказывать. Прости – помню, что ты считаешь иначе. Но ты меня не переубедишь. Делаю пару глубоких вдохов. Нужно дышать. Дышать, что бы ни случилось. – Так. И ты злишься на Кристину, но не хочешь… не знаю, вернуть её? Просто злишься? – Да, просто злюсь. Она должна лежать лицом к стенке и плакать, вспоминая, какой я великолепный и как ей плохо без меня! – хмыкаешь со смесью серьёзности и горькой самоиронии. – А она нашла другого и даёт теперь ему – ну, разве не чудесно?.. Пойдём, чего тут стоять. Шагаю рядом с тобой; обогнув памятник, мы снова возвращаемся в одну из боковых аллей. Стараясь подавить гадливость и боль – резкую, злобную, как от удара в живот, – я отваживаюсь заметить: – Ну, тогда ведь это… очень нехорошие чувства. Разрушительные. Извини, я не хочу читать нотации или лезть не в своё дело, но… Если она не дорога тебе, то в тебе страдает гордость, задетое самолюбие… Что угодно. Но точно не то, что надо в себе взращивать. Раз вы разошлись – у неё есть право жить так, как ей хочется. Срываешь с куста одинокий жёлтый листок; смотрю, как его черенок танцует меж твоих длинных пальцев. Представляю, как превращаю его в кинжал и перерезаю Кристине горло. Надо будет перед этим собрать в пучок её красивые волосы – жаль пачкать их кровью. Вздрагиваю, опомнившись. Какой только бред не полезет в голову. Так нельзя. – Знаю, Юль. Я и не думаю об этом. Ну, то есть, естественно, думаю, но… Не то чтобы сижу и страдаю. Было – и было. Ничего с ней возобновлять я действительно не намерен, и это… В общем, не начал бы об этом сейчас, если бы мы их не встретили. – (Бросаешь листок и наступаешь на него – с таким тяжким вздохом, что мне всё сложнее удержаться… От чего? Сама не знаю. От слёз? От бессмысленного гневного монолога? От того, чтобы поцеловать тебя?..). – Ладно. Не хочу про эту шмару. Так что там насчёт игры? – Игры? – вымученно улыбаюсь. – А, ну да. «Два факта о себе». – Точно. Надо нам отвлечься от всякой гадости… Итак, рассказываю про правила! – (Щёлкаешь пальцами, будто фокусник, готовящий зрителей к представлению). – Мы по очереди говорим по два факта о себе. Абсолютно любых. Ну, на уровне: «я люблю пирожки с капустой» или «когда мне было десять, я потерялся в торговом центре». Загвоздка в том, что один из них должен быть правдивым, а другой – нет. Никак иначе. И собеседник должен угадать, где какой. Потом мы меняемся. Понимаешь? – Понимаю. – Если что пойдёт не так, спрашивай! Я дообъясняю. Говоришь с отеческим великодушием: объяснять тебе очень нравится, и ты делаешь это мастерски, умещая сложное содержание в предельно простые фразы. От повседневно-бытовых вопросов до физики и экономики – что угодно. Однажды объяснил мне простой способ перевода чисел из одной системы счисления в другую, – и мне стало жаль, что не ты вёл информатику в моей школе. Не то чтобы мне было трудно на уроках информатики – но ты словно показываешь гладкую, залитую солнцем тропинку там, где раньше приходилось продираться через лес. Иду, не глядя на тебя и тщетно пытаясь собраться. Ты снова меняешься – порывисто, как осенний ветер. Я не умею так быстро и легко перестраиваться – даже чисто внешне: знаю наверняка, что сегодня ночью буду скулить в подушку от непристойных кошмаров о тебе и длинноволосой Кристине. Может, с участием Насти, твоей нынешней девушки. Или армянки Нарине с биологического. Или Лены, которая сдавала квартиру тебе и твоему другу и спала попеременно то с ним, то с тобой. В общем-то, не так важно, с чьим именно участием. Меня в этих снах точно не будет. Разве что в качестве той, кого привязывают к стулу и насильно заставляют смотреть. – Юль? Всё хорошо? Смотрю тебе в лицо и улыбаюсь. Бархатистая еловая лапа задевает мне щёку; густая зелень ели темнит тебе глаза. Ты взволнован. – Да-да. Прости, задумалась… Правила поняла, спасибо. Но, по-моему, мы уже слишком хорошо друг друга знаем для такой игры. Игриво щуришься – один глаз почти закрывается. У тебя много любимых гримасок, способных оживить любой разговор. – Ну, вот и проверим. Я начну – для примера?.. Итак! – (Парой пружинисто-хищных шагов забегаешь вперёд и останавливаешься передо мной. Поднимаешь указательный палец – солидно-весомо, как на презентации какого-нибудь бизнес-проекта). – Номер один: я умею мастерить поделки из бересты. Номер два… Мм… Первый секс у меня был в шестнадцать лет. Что из этого, по-твоему, правда? Отвожу глаза; за елью дремлет узловатый вяз, прикрытый остатками золота. Несмотря на размышляющее «Мм…», я уверена, что оба факта ты продумал заранее. Ты слишком ярко жестикулируешь и слишком странно ешь меня взглядом. Опасно смотреть на тебя, когда ты такой. И ещё – я совсем не хочу знать, когда у тебя был первый секс. Или хочу?.. – Ну… Второе? Складываешь из пальцев пистолетик и победоносно целишься в меня. Один глаз по-прежнему щуришь, и это идёт тебе, как Джонни Деппу – его фирменная сумасшедшая улыбка. «Позёр!» – презрительно швырнула бы моя викториански настроенная Вера. И – что уж там – была бы права. – Один – ноль! Мастерил я из бересты. Могу потом фотки показать, если найду. – (Опускаешь «пистолетик», и мы дальше бредём по палой листве). – Туески всякие, шкатулочки. Неплохо даже получалось. – Это здорово… Я не знала. У тебя искусные руки. Мне доводилось видеть, как ты пришиваешь пуговицу, печатаешь, нарезаешь овощи, складываешь оригами из салфеток в кафе; самые простые вещи становятся болезненно красивыми, когда оказываются у тебя в пальцах. Красивыми и – завершёнными. Гармоничными. Такими, какими должны быть. Туески из бересты окончательно мне доказывают, что умеешь ты, кажется, всё. Это почти удручает. Ещё больше удручают минуты, когда я с мучительной ясностью представляю, каковы твои пальцы на вкус. Как я целую и облизываю их точёное совершенство. – Ну вот, а первый секс, – (понижаешь голос, наклонившись ближе; твоё дыхание щекочет мне шею, и я глупо вспыхиваю), – был на первом курсе. Не помню: рассказывал я тебе? В общем, зашла к нам как-то в комнату одна… – Дима… – Ладно-ладно. Понял. – (Увидев моё лицо, приподнимаешь руки в жесте капитуляции и отстраняешься). – Если не хочешь, не буду рассказывать. Твоя очередь. Потом обязательно расскажешь. Я знаю, что не удержишься. – Ну… Надо подумать. Всё не могу осмыслить туески. – (Опять улыбаюсь, надеясь, что улыбка не выглядит истерически. Белки, почему-то замершие в сумраке ели, смотрят на нас, и в их глазках-бусинках сверкает недоумение). – Хорошо. Первое: я всегда бегала медленнее всех в классе. Второе: я никогда не носила контактные линзы. Потираешь подбородок, изображая усиленные раздумья. Именно изображая: я вижу твоё актёрство, и оно идёт тебе не меньше, чем прищуренный глаз или массивные наручные часы. Часы, которые так подчёркивают косточку, выпирающую у тебя на запястье. – Так, ну… Сложновато. Вы уловили суть, Профессор. Поставлю, пожалуй, на второе! Но это прям пальцем в небо. Разочарованно киваю. – Правильно. Одна девочка бегала медленнее. Она была очень полная – крупнее меня в ту пору. Только её я всегда и обгоняла на физкультуре. – Ну, теперь-то тебе вообще можно о весе не волноваться! – (Искоса окидываешь меня оценивающим взглядом – не впервые, но каждый раз это жутко смущает). – Я бы даже, наоборот, уже добавил тебе пару-тройку килограммчиков… Ты как будто каждый раз всё меньше и меньше. Растаешь скоро. – Да нет. Это тебе так кажется, потому что… Умолкаю. «Потому что мы стали реже видеться», – чуть не вырывается у меня. Не нужно так говорить: ты можешь понять неправильно. Вернее, слишком правильно. – Потому что – что? Замедляешь шаг (листва шуршит в другом ритме) и смотришь на меня с пугающей пристальностью. В древесной тишине твой голос почему-то особенно шелковист – он покоряет и обволакивает. Вот только я не знаю, хочу ли обволакиваться и покоряться. Сегодня ты в чём-то чужой мне. Сегодня, как ты выражаешься, не срослось. – Да так. Ничего важного. А как ты понял, что я никогда не носила линзы? – Ну, ты такая… – проводишь рукой по воздуху, точно стараясь нащупать ускользающую мысль. – Не могу слово подобрать. – Старомодная? – Нет. – Ретроградка? – Да нет же, Тихонова! Ничего ты не понимаешь! Останавливаешься, смеясь. Ты очень редко зовёшь меня по фамилии, и обычно это самые трогательно-доверительные моменты. Смех снова теплеет: ты хоть отчасти отвлекаешься от Кристины. Стискиваю зубы от этой мысли. Почему, собственно, мне так больно? Ведь не происходит ничего нового. Есть исповедница-я, и есть длинноволосые Кристины. Боги сами вольны решать, от кого какое служение им угодно. Разве нет?.. – Вот! Слишком классическая. – (Щёлкаешь пальцами, и это уже другой щелчок – наподобие «эврики» Архимеда. Озарение). – Классически мыслишь, и… вообще. Тебе идут очки. Мне кажется, ты не надела бы линзы, даже будь у тебя такая возможность. Классически мыслю, значит. Всё-таки как хорошо, что ты не можешь залезть ко мне в голову. По крайней мере, буквально. – Ну да, так и было, – улыбнувшись, поправляю очки для иллюстративности. Лучше поддерживать привычный образ, чем копить напрасную гневную боль. – Они уже как часть лица. Мама носит линзы, а меня так и не смогла уговорить… Давай теперь ты? – Так, ну… – (Размышляя, опираешься плечом о ствол корявого вяза и носком обуви чертишь узоры на листве. Мне уже знакома эта нервная подвижность. Почти всегда – после каких-нибудь очередных Кристин, Лен или Даш). – Допустим, такое. Номер один: я никогда не летал на самолёте. Номер два: мне не нравятся девушки в очках. Как тебе? Нерешительно смотрю на тебя. Во мне расцветает столько всего сразу, что разобраться в этом пёстром букете не смог бы и опытный флорист. От робкой радости – до досады и жажды, которую не утолить. Очень хочу верить, что ты не замечаешь этого, и – не верю. Просто слова. Ничего большего. От природы зашкаливающее обаяние мешает тебе проводить чёткую грань между дружеской любезностью и флиртом. Каждый раз, сталкиваясь с подобной размытостью, я повторяю себе это, как мантру. Помогает всё хуже. – Первое – правда. Ты уже говорил мне, что никогда не летал. Поднимаешь брови в комично-беспомощном разочаровании. – Серьёзно? Ну вот! Весь эффект теперь насмарку. Столько всего тебе про себя нарассказывал, что забываю – да или нет… Но ты же поняла фишку, да? По-кошачьи щуришься, почти подмигивая, и галантным жестом приглашаешь меня пройтись ещё. Вздыхаю. Нужно срочно сменить тему, или мы (в первую очередь – я) пойдём по рискованно тонкому льду. – Поняла: выходит, девушки в очках тебе нравятся. Это очень мило. Насте вот очки идут, я заметила. – А если я не о Насте?.. Твой голос ещё гортаннее, ещё мягче; снова это проклятое чувство – у меня что-то сладко тянет внизу живота. Поправляю сползающую с плеча сумку. – Тогда спасибо за комплимент. Мои очки тебе тоже благодарны… Слушай, ты не замёрз? Может, зайдём куда-нибудь попить чаю? – Пошли, – легко соглашаешься ты, и мы направляемся в другую сторону. – А можно кофе! Вот этого, на вынос, в стаканчиках. Ты разбираешься во всех этих мокачино-капучино-латте? Говоришь с такой детской беспечностью, что я не могу не улыбнуться в ответ. – Немного, в общих чертах. Меня Вера просвещает. – О, моя любимая Верочка… – елейно протягиваешь, набирая кому-то ответ на сообщение в телефоне. – Как у неё дела? Всё так же саркастично кусается в ответ на каждое третье слово? – Ну, вообще-то… – Кстати! – вдруг восклицаешь, убрав телефон. – А вы пьёте этот кофе на вынос через трубочку или просто так? Я вот вижу на улице всё больше девушек с этими трубочками. Модно так, что ли, сейчас? Вера, наверное, в курсе? Не сдержавшись, хихикаю. – Даже не знаю. Я чаще пью просто так. Но, если это принципиальный вопрос, можем взять трубочки. Думаешь, у кофе от этого вкус изменится? Отвечаешь не сразу – пауза тянется так долго, что я вопросительно смотрю на тебя. Ты улыбаешься, но что-то странное, почти страшное, бьётся в глубине твоих глаз. В них видно, что я под лупой – навсегда, безвозвратно; наколота на булавку в твоей коллекции. – Нет. Просто хотел сказать, что ты эротично пьёшь из трубочки. Заметил в прошлый раз, с молочным коктейлем… Этого-то ещё не говорил тебе? А то, может, тоже забыл). *   …В ванной нет света; пока я, стараясь ничего не опрокинуть, расставляю на бортиках свои незамысловатые душевые принадлежности, ты ехидно замечаешь: – Ну, мужика же в доме нет. Лампочку вкрутить некому. Вечная строгость к себе. Иногда мне кажется, что ты специально грешишь, делаешь ошибки и не доводишь до конца начатое – лишь бы потом побольше себя винить. Ты с упоением любуешься собой, как Нарцисс – собственным отражением, но в этом любовании больше ненависти, чем любви. – С твоим рабочим графиком мне бы тоже было не до лампочек. – (Улыбаясь, выуживаю из сумки халат. Улыбка опять выходит натянутой: у меня горит уже не только лицо, но и всё тело – под кожу будто впрыснули кипятка. Или «чистого спирта», который, по мнению булгаковского кота Бегемота, подобает предлагать даме в экстренных ситуациях). – Смены ваши по три-четыре дня, наряды… Куда уж там. – Зато есть время пить. – Время пить есть всегда. Усмехаешься: – А ты и правда повзрослела, Тихонова… Так и будешь держать этот халат? Выходишь из дверного проёма и снова садишься на диван – точнее, полуложишься, уютно подогнув одну ногу. Ты и правда похож на падишаха – только я едва ли тяну на томную наложницу. У наложниц не пересыхает так глупо в горле от одного взгляда на хозяйский оттенок кожи или на бугорок щиколотки. И ещё наложницы не стоят посреди разбросанных пакетов, растерянно прижимая к себе халат. – Раздевайся. Не торопись. Смотришь, почти не моргая – незнакомым мне, цепко-змеиным взглядом, – пока я стягиваю футболку и джинсы. Выпрямляюсь и развожу в сторону руки; почему-то хочется так – будто падаю спиной в бездну. Или на жертвенный алтарь. От того, как хладнокровно ты наклоняешь голову набок, меня по новой бросает в жар. – Молодец. Не так сильно стесняешься, как я думал. Хотя чего тебе стесняться? – (Лукаво выгибаешь уголки губ – но глаза остаются серьёзными, полными чего-то непонятного. Насмешки? Презрения? Замешательства?) – Ты же делала для меня фотографии. Опускаю голову. Да, фотографии. Не уверена, что ты понимаешь, сколько это значило для меня – сниматься обнажённой во имя твоё. Сниматься, чувствуя, как грубые петли верёвки натирают мне кожу. Моя тёмная месса. Мои немые стихи. Завожу руку за затылок, щёлкаю заколкой; волосы укрывают спину и плечи мягкой волной. Ты любишь мои волосы. И понял, что я растила их для тебя – понял раньше, чем я сама в этом призналась. Жмуришься; глаза бьют бесовской зеленью сквозь чащу ресниц. Тянешься к бутылке коньяка, и чпок вытаскиваемой пробки ломает тишину. – Бельё тоже снимай. – Это в дорогу, – хрипло выдавливаю я. – Некрасивое. То, которое тебе понравилось, я тоже привезла. – Мне и это нравится… Снимай и иди сюда. Бросив на пол трусы и лифчик, делаю пару шагов вперёд; сердце мечется так, будто хочет пробить грудную клетку насквозь. Воздух становится вязким от жара – ты смотришь на меня в упор – потираешь подбородок – неспешно наливаешь в кружку коньяк; вижу каждое движение твоих губ и горла, когда ты пьёшь, вижу, как ты дышишь. Тягуче откидываешь назад голову, невзначай проводишь кончиками пальцев по смуглому животу; душу в себе что-то на грани вздоха и стона – что-то, готовое вырваться. О возлюбленный мой, ты прекрасен и грозен, как выстроенное к битве войско. Молоко и мёд под языком твоим. Прекрасный момент, чтобы умереть. Ты приподнимаешься на диване и подносишь руку к моему лицу – очень близко, так, что я чувствую живое тепло, исходящее от ладони. Смотрю на тебя – на линии твоей шеи, на мраморно-гладкую грудь, только не в лицо, – не отводя взгляда. Ты ударишь меня? Пожалуйста, ударь меня – не выдержу больше – рвёт на части от ужаса и желания – бежать, бежать через лес, чтобы выжить, как повелось от начала времён… Ты не даёшь мне пощёчину и не гладишь меня. Просто отводишь руку. – Иди мойся. Тихо и глухо, не своим голосом. Что ж, это и есть самая изысканная жестокость сейчас – ничего со мной не сделать. Ты всегда хорошо меня чувствуешь. Всегда знаешь, что больнее всего. Кланяюсь – это выходит удивительно легко, как-то само собой. Будто семь жизней подряд я перед тобой склоняюсь. – Да, мой господин. Спасибо. – И не закрывай дверь! – небрежно бросаешь мне вслед, когда я уже стою у входа в ванную. Кажется, всё-таки намеренно небрежно – но я не могу поручиться. – Пусть тебе свет из коридора падает… Ну, и вдруг я зайти захочу. Не знаю, захочу ли, но вдруг?   * (Несколько лет назад   Густой маслянистый свет лампы падает на столик и на мой недоеденный кусок пиццы – сегодня аппетит опять подводит. Абажуры, прикрывающие лампы в полупустой пиццерии, разрисованы затейливыми абстракциями: линии, зигзаги, пересекающиеся круги, размытые цветные пятна. Когда мы забредали сюда раньше, это не раз вызывало споры о современном искусстве – точнее, попытки споров, потому что наши мнения никогда не были полярными. «Вот я понимаю: нарисовал человек природу ещё лучше, чем она в жизни. Или, не знаю, какой-нибудь замок. Или красивую тёлочку… в смысле, девушку. Извини. А это – ну что?! Вот «Чёрный квадрат» этот заезженный! Какая там мысль выражена? Какой это образ? Что это вообще такое? – бурно жестикулируя, вопрошал ты. – И, главное, зачем? Вы, гуманитарии, везде можете накопать супер-глубокие смыслы, само собой. Но должно же искусство, не знаю, быть ради чего-то, чему-то учить? Разве нет?» Я отвечала осторожно – чтобы не у***ь своим растлевающим эстетизмом твоё немножко наивное стремление к нравственно-содержательному правдоподобию. Говорила, что искусство может быть красивым ради самой красоты, которая, в конце концов, не зависит от соображений морали. Что для моральных проповедей у людей есть религия, этика, мало ли что ещё. Что «Чёрный квадрат» и вообще всякие абстракционизмы, кубизмы и прочие -измы несчастных потерявшихся творцов можно воспринимать как чистую мысль о запутанной бессмысленности жизни, об абсурде и обесценивании всего. Говоря всё это, я очень старалась не смотреть на твои глаза, губы и пальцы. Это доказало бы, что всё же есть некие бесспорные абсолюты в моей псевдо-текучей филологической относительности. – …Да, хорошо, я тебя понял! – (Ты сидишь напротив и говоришь по телефону, задумчиво потирая висок). – Завтра вместе зайдём к коменданту и со всем разберёмся. Ты пока выдохни, убери лишние эмоции и продумай, что именно тебя не устраивает, хорошо? Чтобы нас не слишком напряжённо там восприняли. Всё нормально… Да нет-нет, не отвлекаешь. Никаких особых сложностей там не должно быть. Всё, завтра утром перезвоню. Как только убираешь телефон в карман, твоё сосредоточенно-деловое выражение тает. Смотришь на меня с чуть усталой улыбкой. – Расселительство? – догадываюсь я. – Расселительство. Девочка из Казахстана просится в другую комнату. Нашла там плесень в углах и ещё пару моментов, которые раньше не заметила… Очень жаль, конечно, что не заметила: уже поздновато решать такие вопросы, – вздохнув, допиваешь свой сок. – Но попробуем. Вообще странно это: обычно народ из Казахстана довольно-таки неприхотливый. Одно удовольствие с ними. Вот ультразаботливые русские мамочки – это всё, пиши пропало! – усмехаешься. – Ну, сама можешь представить. Качаю головой. – И как ты всё это… совмещаешь и успеваешь. И выдерживаешь. У меня бы уже глаз задёргался. Пожимаешь плечами. – Ну, это интересно. И много новых людей встречаешь… Только потом эти люди звонят тебе в одиннадцать вечера, когда пытаешься раз в столетие поговорить с Юлей. И вот это уже капец! Мы хором смеёмся, но смех у обоих не особенно искренний. Царапаешь меня острой зеленью глаз; сегодня она миролюбива, но я вижу, что ты печален – есть какая-то тяжесть, о которой ты молчишь. Чтобы не сказать лишнего? Чтобы меня не задеть?.. – Может, ты с ними слишком добрый и многовато им позволяешь? Я имею в виду… Расселитель – не куратор и не мама, в конце-то концов. Понимаю, что тебе важно выстроить… ну, скажем, положительный имидж. Но это же не значит, что… – Имидж у меня скорее крайне противоречивый, чем положительный, – мягко поправляешь ты. Вертишь в пальцах вилку; серебристый металл скользит по твоей коже, как живая змейка. Очень ловко – ни разу не роняешь. – Люди или сразу по мне текут, или меня ненавидят… По крайней мере, по первому впечатлению. Думаю, ты сама подобное замечала. И такая стратегия общения нужна, чтобы хоть как-то регулировать эти крайности. – «Такая стратегия» – это вроде… ровно-доброжелательной готовности помочь? – Ровно-доброжелательной готовности помочь – но с неявными указаниями на… своё место, что ли. Свой авторитет. Они должны понимать, что в случае чего могут ко мне обратиться. Но не используя меня, а именно уповая на мою помощь. Откладываешь вилку и раскрываешь ладони, точно две чаши весов. Заворожённо слежу, как левая рука медленно скользит вниз – как исчезает иллюзорное равенство. Уповая. Ты часто выбираешь высокие слова, когда хочешь говорить о чём-то убедительно: уповать, желать, пьедестал… Последнее – чаще всего – о Марго. Инфернально-обаятельная дама из твоего прошлого, о которой я не очень-то хочу думать, сидя здесь, с тобой. Почти всегда всё сводится к какой-нибудь даме. Как в куртуазном рыцарском романе с турнирами и драконами. – …Что могут возникнуть ситуации, когда я окажусь их единственным спасением… по крайней мере, в универе, на факультете. В этом маленьком мирке, – продолжаешь ты. – Понимаешь? – Ну да… Когда рядом есть люди, чем-то тебе обязанные, это вас сильно скрепляет. – Точно! – (Проводишь вилкой по воздуху, будто подчёркивая мою формулировку). – Скрепляет лучше чего угодно. А им, как и мне, предстоит провести тут несколько лет. Да и потом, в будущем – кто знает, какую пользу это и мне, и им принесёт? Взаимовыгодно. – То есть такое своеобразное… покровительство? Как у дона Корлеоне? Откидываешься на спинку стула, серьёзно глядя на меня. – Вот, знаешь, я бы эту твою фразу на две разложил. От одной испытываю радость, а от другой меня передёргивает. – Прости, – испуганно выдыхаю, снова забывая о твоём табу на слово «прости». У меня это как привычка грызть ногти – рано или поздно, но вылезет. – Радует часть про дона Корлеоне? Улыбаешься краешком губ. – Естественно. Сицилийский Крёстный отец – донельзя подходящий тебе идеал. Смесь криминала и семейных ценностей, жизненной грязи и разбойничьей романтики. Размышления о чести и пути Настоящего Мужчины (кто и когда выдумал этот идеальный образ?..); залитая солнцем гладь моря, музыка и кровь под лимонными деревьями. У тебя так сияли глаза после прочтения Марио Пьюзо, что я не выдержала и подарила тебе другую его книгу об итальянской мафии. А потом ещё одну. Мне скоро двадцать, но с тобой я по-прежнему не вижу мерок и границ. Иногда, прорыдавшись после очередной встречи – или очередной долгой не-встречи – измотанно думаю, что в коконе жилось удобнее и проще. Удобнее и проще, безусловно. Вот только я не хочу вернуться туда. Не могу заставить себя хотеть. – Значит, дело в покровительстве? – Да, в само́м слове. Мне Инна говорит так же… Ну, которая мой психолог. – (Снова вздохнув, похищаешь кусочек оливки с моей пиццы). – Именно так: покровительство. Говорит: у тебя не дружба, а покровительство, не отношения с семьёй, а покровительство… И с женщинами, мол, то же самое. Когда ты сказала точно так же, это немножечко напрягло. Значит, вряд ли она ошибается. – Ну, во-первых, не факт. Во-вторых, я, скорее всего, имела в виду не то же, что она. – (Растерянно смотрю на тебя: ты выглядишь таким загнанно-печальным в своей чёрной толстовке с логотипом нашего университета, так подавленно опускаешь глаза, что от стыда у меня сжимается что-то в груди. Нельзя было так выражаться). – Да даже если и так! Это ведь объяснимо. То, что ты хочешь всё контролировать. Твоя ситуация в семье, то, сколько пришлось и приходится делать самому… Чего ещё ожидала твоя Инна? Ответственность и стремление решать за других – от того, что ты в принципе много чего решаешь. Жизнь часто ставит тебя в такое положение. По крайней мере, судя по тому, что я знаю. Перед фактом. Такая уж у тебя позиция, что ты хочешь сделать мир лучше… по-прометеевски. Не хочешь оставаться в стороне – в отличие от меня, к примеру. И я не знаю – можно ли это вообще сделать, будучи с миром на равных? Можно ли, будучи на равных, по-настоящему кому-то помочь. Помощь тем, кто слабее тебя, вырастает в покровительство. Это совсем не обязательно плохо. Почти робко поднимаешь взгляд. Замирая, жду, что ты начнёшь спорить или расхохочешься, – потому что уже не помню, когда в последний раз несла такую сбивчивую чушь. Сказать хочется очень много, но не выходит ничего внятного. – Значит… ты не считаешь, что я стал расчётливой прагматичной мразью? – спрашиваешь медленно и (могу ли в это поверить?..) с надеждой. – Конечно, нет! Ты хорошо делаешь то, что должен делать на своём месте. И если твоё покровительство помогает людям, что в нём плохого? В других сферах это, правда, может вызывать проблемы, но в учёбе или твоих социальных штуках… – Ты сейчас очень красивая. Мурчащая волна твоего голоса накрывает меня. Умолкаю, захлебнувшись недосказанным словом под этой волной. Смотрю на тебя через стол. Хочется перелезть его, опрокинув тарелки, сесть к тебе на колени и прижаться, обвивая тебя – быть так близко, как только возможно, вдыхать тебя, пока не потеряю сознание. Мне без шуток кажется, что я могу потерять его лишь от того, что прижмусь к твоей толстовке и к теплу твоего тела под ней, что потрусь об тебя грудью и животом, что твоё дыхание будет щекотать мне ухо, как бывает, когда ты шепчешь, но только долго, что мои бёдра будут на твоих и мой пульс будет биться в подушечки твоих длинных пальцев… Мне хочется сделать это – или что-нибудь не менее безумное. Я не делаю ничего. – Спасибо. Я… – (Отворачиваюсь, изо всех сил стараясь не моргнуть; слёзы уже очень близко и щиплют глаза, готовясь меня подвести). – Я так сильно скучала по тебе, Дима. Очень сильно. …Когда мы идём к общежитиям – ты в своё, я в своё, уже за полночь, – ты вдруг тихо и грустно, почти шёпотом, спрашиваешь: – Юль… Можно взять тебя за руку? Что-то туго сжимается и замирает под ложечкой – так часто бывает рядом с тобой: полёт с «американских горок». Осторожно поворачиваю голову; ты идёшь спокойно и уверенно, как всегда, не замедляешь шаг и не смотришь на меня. Ночной холод превращает твоё дыхание в облачка пара. Ты несколько месяцев не брал меня за руку. С тех пор, как снова сошёлся с Настей. С тех пор, как я прямо сказала то, что давно должна была сказать прямо. И – никогда не должна была говорить. Молча протягиваю тебе руку – в перчатке. Ты – так же молча – неспешно, палец за пальцем, стягиваешь эту перчатку и убираешь ко мне в карман. А потом мою ладонь обхватывает тёплая шелковистость твоих пальцев. Волна дрожи прошивает меня; внутри всё сводит от мучительного желания; иду на автопилоте – и ещё потому, что ты ведёшь меня. Эта простая снятая перчатка – самое жгуче-страшное, что было со мной до сих пор; чувственный шрам, печать на проклятом договоре. Теперь я уйду за тобой куда угодно, как крыса за Крысоловом из Гаммельна. Как твоя крыса). *
Free reading for new users
Scan code to download app
Facebookexpand_more
  • author-avatar
    Writer
  • chap_listContents
  • likeADD