В понедельник вечером я позвонил матери моей пациентки и спросил её о возможности побеседовать. Галина Григорьевна обнаружила готовность приехать прямо в клинику. Я извинился и объяснил, что это мне, как раз, неудобно: в моё отсутствие кабинет занимает другой врач. Селезнёва-старшая как-то боязливо, хотя и радушно пригласила меня к себе домой: в трёхкомнатной квартире, оставшейся ей от родителей, она теперь жила одна.
Ещё в прихожей Селезнёва принялась угодливо суетиться вокруг меня, вешая пальто, разыскивая тапочки; провела, наконец, в комнату, усадила, как до того старшая её дочка, в мягкое кресло; поспешно принесла на подносе чаю и печенье. «На этом самом подносе, — подумалось мне, — младшая дочь могла нести Тихомирову чай, находясь уже в двух шагах от своей болезни. Как много мрачных тайн и скрытого человеческого горя впитывают в себя скатерти, занавески, абажуры, пледы, диванные подушки, ковры, фоторамки на стенах, все — воплощение безмятежного уюта и мира, и не только здесь, а в любой гостиной! Как же лгут вещи! Или люди лгут, а вещи ни в чём не виноваты?»
Беседа не принесла мне большого «улова», хотя я добросовестно расспросил обо всём, начиная с развития младенца. Никаких патологий или травм мать не припоминала, да и вообще, поначалу говорить сама явно не хотела, а только отвечала: поспешно, пугливо, покорно, повторяя всё то же, что уже сказала старшая дочь (вплоть до укоризны Лиле за невнимание к такому положительному жениху и словесного венка последнему за его долготерпение — чем он им обеим так полюбился?), но только на свой лад: с опаской, изыскивая самые разные эвфемизмы, густо пересыпая речь уменьшительно-ласкательными суффиксами, будто боясь, что кого-то обидит нечаянной грубостью или прямотой. О последнем периоде жизни Лили, когда её девочка сняла квартиру — и даже матери, матери не хотела адрес говорить!, пришлось аккуратно так, знаете, Пётр Степанович, со смекалочкой-то, выяснить, словечко за словечком, так и про дом, глядишь, разузнала, а уж в доме квартиру отыскать, это, Пётр Степанович, завсегда можно — итак, этот период она вспоминала не иначе как со внутренним ужасом, на глаза её сами собой наворачивались слёзы.
— И ведь Лиля-то меня, почитай, выгнала! — вдруг прорвалась в ней слезливая обида.
— Как это «выгнала»? — изумился я.
— Так вот! Сказала: мамочка, у меня новая работа, мне готовиться нужно, а ты приходишь, я сосредоточиться не могу. Пожалуйста, не чаще… — Галина Григорьевна всхлипнула, — не чаще чем раз в неделю приходи, а не то, дескать, снова съеду, и уж адреса-то, адреса… тогда вовек не сыщешь… — снова частые всхлипывания.
— Ну, это ещё не называется «выгнала»…
— Пётр Степанович! — укоризненный возглас. — Да как же не называется, когда я мать?
— А вы бывали у неё чаще, чем раз в неделю? — уточнил я.
— Так первое время, почитайте, каждый день, а там уж… смирилась…
«Воистину, — думал я меж тем, — воистину иных детей родители удушают своей заботой! Неужели матери даже в голову не пришло, что если дочь съезжает от неё, то ещё и потому, что хочет ускользнуть, не дышать больше воздухом мелочной материнской опеки? Вот вам и вероятная этиология невроза. А она не понимает, искренне обижается. Лилия вылечится когда-нибудь — а как вот любящим родственницам объяснить, что они иссушают этот цветок одна — жаром пугливого внимания, другая — радиацией мещанского оптимизма? Никак не объяснишь. Тут не объяснять надо, а приказывать. Но разве прикажешь человеку оставить в покое родную дочь? Это, мол, и не по-людски, и вообще бесчеловечно. А вот душить любящими руками — оно, конечно, куда как человечней».
— А потом, — продолжала Селезнёва, — когда Альберт Иванович появился, стала приглядываться, ну, и вопросы задавать, так вот, шажок за шажочком, и смотрю: ай, нехорошо, совсем нехорошо… А когда уж батюшка этот пришёл, монах — ведь до самой двери, почитайте, шёл за ней! — а я тут как раз из гостей, от доченьки-то: пришла утром, а она из дому, не уважила меня, значит, совсем я для неё оказалась, — всхлипывание, — будто носок старый! Лилечка вернулась, я и собираться, потихоньку так, не мозолить чтобы её глазки молодые, если видеть меня не хочет, я за дверь — а тут и монах в чёрном, ну думаю, Григорьевна, держись, будет тебе сейчас, — всхлипывание, — Божий суд! Я ему: вы, мол, к кому, батюшка? А он мне: а я к сей девице, а вы, видать, ей матушкой приходитесь? И таких мне страстей про Лилечку-то наговорил, таких страстей! Что стояла перед ним, так, почитайте, едва со стыда не провалилась, хоть ещё и молодой парнишечка. Ну, тут уж откладывать не стали… — Ещё одно всхлипывание. — А сразу позвонила всем, и собрались, близкие-то Лилечке люди, и Анатолию Борисовичу позвонила, и Альберт Иванович пришёл, с Анжелой вместе — а ведь из них пара будет, доктор?, вам-то как?, я-то вот гляжу, и слава Богу, может, хоть у одной что в жизни срастётся, — и тогда решили не затягивать с этим делом, не травить себе душу, а уж раз, отрезать — и ладно, и тот же вечер ещё к вам, доктор, поехали, вот так-то оно…
Я поднялся.
— Большое спасибо вам, Галина Григорьевна, вы полностью удовлетворили моё любопытство. — Селезнёва тоже встала, заулыбалась. — Да, ещё последний вопрос… Вы… вы абсолютно уверены, что в своей шкатулке Лиля никогда не хранила никаких драгоценностей?
Женщина секунд десять глядела на меня неподвижно, полураскрыв рот.
— У… уверена, — выдавила она, наконец, из себя. — А разве это важно, Пётр Степанович?
— Это ч р е з в ы ч а й н о, — я подчеркнул слово, — чрезвычайно важно для правильного диагноза и для правильной терапии!
— А… а почему? Вы… Господи! Вы ей поверили, что ли?!
«Вот, гляди-ка, — мрачно восхитился я. — Казалось бы, дура-дурой, а интуицией так сразу в меня и проникла, и тут же хочет обвиноватить».
— Вы не ответили на мой вопрос, Галина Григорьевна. Вы что-то скрываете от меня? Это на лечении отразится крайне пагубно.
Поняв, что укоризной меня не возьмёшь, Селезнёва изменилась в лице, заплакала.
— Все… все вот так на меня нападают… Со свету меня хотят сжить… Будто я своей девочке какой враг… Да кто же, как не я, защитит-то её! От злых-то людей… Ничего там не было, ничего! Никаких камней! Так, может, безделушки какие пластмассовые…
— Всего хорошего, — произнёс я, прошёл в прихожую, оделся и, ещё раз торопливо попрощавшись, поспешил на улицу.