Наша школа помещалась в большом трёхэтажном здании, построенном по типовому проекту. В школу привозили автобусами детей из окрестных деревень, так что ко времени моей учёбы каждого класса было по три параллели. Школа стоит до сих пор, где стояла и раньше, на краю села, лицом к жилым домам, на холме, и склон холма, обращённый к селу — крутой, а противоположный склон — пологий, за ним расстилается чистое поле, на котором летом пасётся колхозная скотина. Подойти к школе можно или по грунтовой дороге, которая вначале стелется вкруг холма, а затем поднимается по его пологому склону, или, к самому входу, по высокой бетонной лестнице с кирпичным ограждением. Вспоминаю я об этих деталях не из простой сентиментальности, правда, они в моих воспоминаниях станут важными много позже.
Внешний вид Землицской средней школы совершенно невыразителен — большая коробка. Да ведь и теперешние школы такие же: разве сейчас для детей строят терема? Но вот наполнение этого здания, его внутренняя жизнь была в моё время куда более яркой, радостной, сильной и честной, чем чахлое существование современных государственных воспиталищ, этих нелепых тел с огромной головой, бумажным сердцем и хилыми ножками.
В педагогике существует понятие «воспитательная система школы», есть также понятие «авторской воспитательной системы». Я не сказал бы, что система, созданная Иваном Петровичем Благоевым, была очень уж авторской. Это была вполне традиционная советская система воспитания, разве что с некоторыми особенными нотками, некоторыми штрихами, небольшими надстройками, которые достойно венчали её здание. Она просто была, и одним фактом существования отличалась от систем воспитания в современной государственной школе, которых — нет. Они имеются на бумаге: в учебниках, в концепциях, в нормативных документах, в диссертациях, в планах работы, в отчётах о проведённых мероприятиях, но в реальности их — нет, это — призраки педагогики, бытие которых в нашем, тварном мире установить у меня пока не получилось. Можно ли назвать овцеводческим хозяйством ферму, которая за год не произведёт ни одного килограмма шерсти? И можно ли говорить о существовании воспитательной системы, если за год из стен школы не выходит ни одного доброго, сострадающего, человечного ребёнка, а если и выйдет такой ребёнок, то это не её, школы, заслуга?
О системе воспитания в Землицкой школе, такой, какой я застал её, мне тоже хочется немного рассказать. Пусть это — специфическая, узкопрофессиональная тема, но я ведь и не надеюсь на круг читателей, столь же широкий, как у Александры Марининой или Бориса Акунина. И потом, что значит — «узкопрофессиональная тема»? Душа человека — это разве «узкопрофессиональная тема»? А то, что возделывает эту душу?
Так вот, первым «кирпичиком» системы воспитания в школе, вполне традиционным, но весомым, была пионерская организация и детское самоуправление.
Знаю, что в советское время в быте пионеров имелось очень много коммунистической идеологии, а само посвящение в пионеры обставлялось с пафосной ритуальностью, как честь, которую нельзя оказать недостойным. У нас же в пионеры принимали всех без исключения. Да, конечно, на торжественной линейке, под бой барабанов и звуки горна, с соблюдением всех обрядовых моментов, а после выступал директор и говорил простые слова о том, что мы не должны обольщаться, что пионерский галстук — это не какая-то особая честь. Это — просто обязанность быть человеком, вести себя по-человечески и отвечать за свои поступки.
С того самого момента, когда класс принимали в пионеры, он переходил на рельсы самоуправления.
Сейчас самоуправление понимается до удивления просто и плоско. Раз в год в школе (обычно — пятого октября, в День учителя) проходит «День самоуправления», в течение которого десяток-другой старшеклассников выбиваются из сил, проводя в младших классах и «среднем звене» уроки, а учителя пьют в учительской чай и втихомолку злорадствуют в отношении своих «коллег»: погрызите-ка наш нелёгкий трудовой хлеб, поломайте об него зубы! В советское время самоуправление означало, что коллектив класса сам способен организовать себя и решать свои внутренние проблемы.
Всякий класс делился на небольшие группы из пяти-шести человек, группы эти назывались «звеньями». Во главе каждого звена стоял звеньевой или звеньевая: назначал их классный руководитель, но звено имело право переизбрать звеньевого простым голосованием. Весь класс назывался «пионерским отрядом», во главе которого стоял совет отряда и председатель совета (должность была выборной). На заседаниях совета отряда имели право присутствовать все, но на короткие совещания, так называемые «летучки», собирались только председатель и звеньевые. Кстати, все пионерские отряды школы входили в пионерскую дружину, по аналогии с советом отряда существовал совет дружины и его председатель.
Зачем нужна была такая разветвлённая структура? Дело в том, что примерно каждые два месяца классный руководитель предлагал классу какую-то новую инициативу: скажем, отметить Новый год, или организовать спектакль, или конкурс чтецов, или серию интеллектуальных игр, или ещё что-нибудь занятное. На совете отряда эта идея обсуждалась, и между звеньями распределялась работа: в случае спектакля одно звено отвечало, к примеру, за подготовку декораций, второе и третье давало актёров, а четвёртое совершало режиссёрское руководство. Впрочем, частенько бывало так, что каждое звено готовило свою версию мероприятия от начала до конца и проводило его вместе со всем классом в отведённое время. Как правило, это было время классного часа, который стоял в сетке расписания вместе с обычными уроками, и мы ничуть не удивлялись его присутствию.
До сих пор я убеждён, что пионерское звено — гениальная находка советской педагогики. «Коллектив» из тридцати человек — это, как правило, уже толпа. А в такой маленькой группке, подобранной, к тому же, по интересам, способностям и взаимным симпатиям, ребёнок неизбежно проявит себя: и свои лидерские задатки, «политические амбиции», так сказать, и свои творческие дары, и своё умение слушать людей и примирять противников — а ведь это тоже дар. Способный в звене выдвинется, трудолюбивый найдёт своё место, а озлобленный будет укрощён. Я написал слово «политические» без иронии: пионерская система была опытом политической жизни, и не какой-нибудь олигархии, а опытом «живой демократии», которой ныне похваляется просвещённый Запад и которой в Советском Союзе — вот удивительно! — было побольше, чем в современной демократической России, учитывая, что коммунистическая система воспитания охватывала все школы без исключения и пропускала через себя всякого будущего гражданина. Или дети — НЕ люди? Или они, как принято сейчас думать (и как ни один порядочный человек думать не должен) НЕ живут по-настоящему?
Другим органом самоуправления в классе был товарищеский суд, и, пожалуй, именно этот суд оказался настоящей находкой, прекрасной мыслью нашего директора. Пусть и не чисто авторской мыслью, ведь такие суды практиковал и Корчак, и Макаренко, но в деле воспитания человека важен результат, а не авторское право!
Иск в суд, в «простой письменной форме», мог подать любой учащийся. Первым делом председатель совета отряда встречалась с обиженным и обидевшим и пыталась их примирить. Если в течение трёх дней сделать этого у неё не получалось или, по каким-то другим причинам, иск не забирался обратно, она сообщала об иске классному руководителю, и на ближайшем классном часу совершался «процесс».
Начинался суд с выбора председателя, обвинителя и защитника: всё было по-взрослому. Для простоты и по традиции судьёй обычно выбирали председателя совета отряда (Аню Петренко), но истец или ответчик могли по той или иной причине опротестовать её кандидатуру, в этом случае отдуваться приходилось кому-то другому. «Отдуваться», сказал я, потому что помню, насколько хлопотно и тяжко по своей ответственности дело судьи! Я сам однажды был председателем.
Классный руководитель на процессе обязательно присутствовал и даже иногда избирался в защитники или обвинители, но при этом не считал себя вправе влиять на ход суда как-то иначе помимо установленного порядка. (Правда, из этого правила было одно исключение.) Суд совершался в традиционной последовательности: выступления истца и ответчика, допрос свидетелей судейской коллегией, заключительные речи обвинителя и защитника, слово истца и… голосование. Дело в том, что судья мог вынести один из шести приговоров:
1) оправдать ответчика за отсутствием проступка;
2) после извинения и раскаяния ответчика считать конфликт исчерпанным;
3) наложить временный запрет на участие в жизни класса вплоть до раскаяния и извинения перед каждым из пострадавших;
4) установить для провинившегося испытательный срок;
5) объявить временный бойкот (суровая мера);
6) исключить из пионеров (самая суровая мера).
Кого-то последняя мера заставит улыбнуться: экая, дескать, потеря! Но это б ы л а потеря: исключение из пионеров означало своеобразное поражение в правах. Исключённый не мог больше принимать участие ни в мероприятиях класса, ни в школьных кружках, его не брали на экскурсии и в походы, он даже в товарищеский суд не имел права подать жалобу и оказывался, таким образом, беззащитным перед возможным произволом или незаслуженной обидой.
Так вот, перед вынесением проводилось голосование по каждому варианту приговора. В голосовании участвовал весь класс (кроме судейской коллегии, истца и ответчика). Секретарь суда считал голоса и подавал список судье. Если один из вариантов побеждал со значительным преимуществом, задача судьи и бремя его ответственности много облегчались: ему нужно было всего-навсего объявить приговор. Если же разные варианты набирали равное или почти равное число голосов (разница в один и даже два голоса не считалась весомой), судья обязан был на свой страх и риск принять решение и вынести приговор самостоятельно. При таком раскладе всегда оставались недовольные, и специально для них существовало железное правило: приговор судьи не обсуждается и обжалованию не подлежит; опротестовать его может только классный руководитель. Директор неустанно внушал нам: хорошо ли, худо ли совершил судья свою работу, нужно уважать его труд и бремя его ответственности.
Приговор подавался на утверждение классному руководителю и с момента утверждения вступал в силу.
На моей памяти было четыре суда. Судили Женьку Громова (за драку) и приговорили его ко «временному запрету на участие вплоть до раскаяния». Судили Варю Малахову, крепкую сельскую девчонку, за грубость языка и хамское, злое насмешничание (иск был коллективный) и приговорили к тому же. Пришлось же попотеть Варьке, прося прощения у каждого обиженного! Судили Сашку Студина за обиду, нанесённую Вике Зайцевой (Сашка назвал Вику «влюблённой козой» и публично посмеялся над её чувствами к третьему мальчику), и приговорили к «раскаянию и извинению». Студин заявил отвод Петренко, и в тот самый раз судьёй выбрали меня: после этого Сашка долгое время относился ко мне неприязненно и даже захотел «поучить меня жизни» на школьном дворе своими сухими кулачками, но мой здоровый организм селянина легко восторжествовал над городской немощью, так вторично победила справедливость. Я мог бы подать на Студина иск по факту оскорбления бывшего судьи и несогласия с решением суда, но, как говорят школьники, «не захотел мараться». Наконец, судили Аллу Цигаеву, угрюмую, дерзкую девчонку, за кражу в раздевалке и, при виде её вызывающего, озлобленного нераскаяния дружно и возмущённо приговорили её к исключению из пионеров. Это был единственный случай, когда Иван Петрович не утвердил приговор, объяснив, что учиться в нашем классе Алле теперь будет сложно, поэтому лучше ей перейти в параллельный класс, а нам — сохранить тайну. Если кража повторится, о суде восьмому «А» немедленно станет известно, и тут уже никто с Аллой церемониться не захочет. Решение, действительно, оказалось мудрейшее, состоялось повторное голосование, и именно такой окончательный приговор был вынесен.
Отличные уроки справедливости, ответственности, мудрости и мужества! Но самоуправлением не исчерпывалась воспитательная сила Землицкой школы: мне нужно рассказать теперь о школьных кружках.
Кружков было всего три: кружок юннатов [юных натуралистов], театральный, отряд тимуровцев. И эти три кружка отлично справлялись со своей работой! При изобилии кружков и секций в школе меня всегда берёт сомнение: неужели всё это нужно, неужели это д е й с т в у е т? Или оно, это изобилие, подобно лакированной деревянной модели паровоза, которая никогда никуда не поедет и никого не повезёт?
Юннаты (старое и прочно забытое слово) занимались изучением живой природы: совершали опытные посевы на школьном участке, ходили в лес в любое время года, кормили зверушек в «живом уголке»… Да, в школе был свой живой уголок, населяли этот уголок ёж, морская свинка, хомячок, две белых мыши и аквариумные рыбки; одно время, кажется, жила и ящерица. За каждым зверем, насколько я знаю, закреплялся свой ответственный или несколько ответственных, составлялся график кормления. Приписанным к живому уголку считался и Джульбарс, или просто Барсик, пёс, живший на школьном дворе в будке, хотя за ним, кажется, хозяина не закрепляли. Может быть, вам покажется, что из-за этого Барсику ежедневно грозила голодная смерть? Ему грозила противоположная проблема: Барсик был общим любимцем, каждый стремился его подкормить, и оттого наш питомец, как в известном стихотворении Агнии Барто, разжирел неимоверно. Помните это?
Бедняга крот! Он жив пока,
Но для живого уголка
Придётся нам скорей
Искать других зверей…
Впрочем, кто сейчас помнит Агнию Барто!
Конечно, старшеклассники свысока поглядывали на «юннатские забавы», однако Аня Петренко продолжила работать в кружке и после девятого класса: разумеется, не как рядовая юннатка, а как пионервожатая и его руководитель. Это было её настоящим делом, которому она отдавалась с совершенным увлечением. Совсем не хочу сказать, что Аня была плохим председателем, но председательство было её обычной работой, которую она делала временами с лёгким раздражением, как ответственный человек, уставший от рутины, но не видящий рядом других ответственных людей; другое же могло бы стать призванием.
Я в кружок не входил, но, начиная с восьмого класса, каждый год организовывал юннатской делегации экскурсию к своим овцам, рассказывая про кормление, содержание, выпас, стрижку и прочие банальности, и всякий раз переживал этот не вполне понятный мне тогда, бурный, до визга, детский восторг при встрече юннатов с моей скотиной. От этого восторга я и сам добрел и переставал на часок-другой глядеть на овец глазами хозяйственника. Забота о животных, и даже не забота — просто общение с ними есть великое дело и сильнейшее средство воспитания чуткости в человеке! Но, поскольку для нашего времени чуткость — устаревшее слово, лишённое зримого смысла, постольку педагогика презрела «ползучих гадов и прочих тварей», отдавая предпочтение компьютеру — Великому Воспитателю.
Как уже сказал, в юннаты я не пошёл по собственному желанию — с третьего класса мне хватало и своей живности, — а вот в «тимуровцах» состоял около года, весь пятый класс, до тех пор, пока увеличившийся объём домашних обязанностей не заставил меня бросить это хорошее дело. Знаю, что во многих школах основным долгом тимуровцев было поздравлять ветеранов с годовщинами Победы, оформлять стенды, посвящённые Великой отечественной войне, да выкрикивать разные речёвки на торжественных линейках. В нашей школе, к счастью, было не так. Иван Петрович понимал тимуровцев как кружок добровольной и бескорыстной помощи другому человеку, правда, на основе коммунистической идеологии.
Руководила тимуровцами Галя, старшая пионервожатая, студентка педвуза, очень симпатичная и очень «пламенная» девушка: она, собрав нас, как-то умела подобрать такие слова, что распрямлялись плечи, хотелось быть лучше, чище, выше, любить всех людей и немедленно совершить подвиг. Кстати, существовали специальные собрания тимуровцев, где Галя читала нам отрывки из советской художественной прозы, которые укрепляли наш «тимуровский дух», а потом устраивала обсуждения и дискуссии по прочитанному. Помню, что изучали мы «Рассказы о Ленине» Бонч-Бруевич, «Как закалялась сталь» Николая Островского, «Тимура и его команду» Аркадия Гайдара, «Алые паруса» Александра Грина. Последняя прекрасная книжечка доказывает, что Галя (и Иван Петрович, который самолично инструктировал всех пионервожатых) коммунизм понимали шире, чем просто партийную идеологию. Всё же думаю, что современный человек с большой неприязнью прочтёт про идеологическую штамповку детского сознания (ведь, обратно, читали мы не одни «Алые паруса», но и «коммунистические» тексты). Однако идеология идеологии рознь. В тимуровской идеологии было много честного, отважного, благородного, возвышенного, сострадающего человеку, а всего скверного, что могло бы в ней содержаться, всего, связанного с узостью классовой доктрины, Галя избегала: не думаю, чтобы сознательно, скорее, из чисто эстетического чувства, того, из которого мы предпочитаем красную розу зелёной жабе.
Чем ещё занимались тимуровцы в нашей школе? Ну, например, во главе со старшим отряды в красных повязках (в отряде было пять-шесть человек) ходили от двора ко двору и предлагали пожилым людям свою помощь: наколоть дров, принести воды, сходить в сельпо за продуктами. Частенько ребята жаловались Гале, что иные старики или старухи рассматривают их как дармовую рабочую силу, ещё и понукают, ещё и бранятся. Галя разводила руками, улыбалась своей очаровательной улыбкой и предлагала простейшее решение: так вы к ним больше не ходите!
Вообще, существовала особая «Клятва тимуровца». Эта клятва висела в пионерской комнате, мы заучивали её наизусть. Так вот, согласно это клятве, тимуровец обязан был «помогать другим людям, совершать только добрые дела, не допускать огорчений, обид и несправедливости». Прекрасно помню так называемые «дежурства тимуровцев»: с красными повязками, группами по два-три человека, мы ходили по школе, преисполненные сознания важности выполняемого долга и «не допускали обид и несправедливости». Стоило, например, первоклашкам подраться, мы тотчас вмешивались, разнимали их и с серьёзным видом делали им внушение… Таким образом, тимуровцы были чем-то вроде школьной полиции, спросите вы? Пожалуй, так. А разве плоха затея? Тем более, что полиция эта была высоконравственной, а стоило тимуровцу злоупотребить своей небольшой властью, стоило обиженному пожаловаться пионервожатой, как оступившийся изгонялся из рядов «тружеников общего блага» с позором. Может сложиться впечатление, что тимуровцы, в силу своих «полицейских функций», были ограждены от товарищеского суда. Это не так; если иск подавали на тимуровца, ему грозила от Гали серьёзная распеканция: как это он, человек, принёсший Клятву совершать только добрые дела, опустился до такого скотского состояния?!. Дело не ограничивалось головомойкой: Галя требовала от безобразника немедленно раскаяться и примириться с обиженным, а иначе его ожидало исключение из отряда.
В театральный кружок я записался в шестом классе и продержался в нём месяца два, но с огорчением покинул его за недостатком таланта. Это не шутка: кружок представлял собой труппу с серьёзной, почти что профессиональной подготовкой, и оставались в нём, как правило, только ребята с актёрским дарованием. Никто меня не гнал, но и сам я вскоре понял, что для минимальных успехов мне придётся слишком много трудиться здесь и слишком многое ломать в своём характере.
Кружок, главным режиссёром которого был сам Иван Петрович Благоев, ставил новый спектакль почти каждое учебное полугодие (театральным помещением служил Актовый зал), и прийти на спектакль мог любой желающий. Из детского самолюбия я долго избегал этих спектаклей: дескать, не получилось — и чёрт с ним, и вспоминать не хочу, и вообще: несерьёзное дело это — на сцене кривляться, только время тратить зря… Так было до тех пор, пока в девятом классе меня не попросили сыграть не то чтобы небольшую, однако не самую важную роль (один из актёров серьёзно заболел, а времени до премьеры оставалось мало). Я, поколебавшись, согласился. Наш класс тоже готовил спектакли («Красную шапочку», например), и мне, по простоте душевной, это не казалось очень уж хитрым делом. А тут была не «Красная шапочка»: репетировали «Каменного гостя» Пушкина, я должен был играть Лепорелло.
С самого начала репетиций меня поразила умная, внимательная и требовательная манера нашего режиссёра. Директор отнюдь не собирался упрощать текст и не делал никакой скидки на наш возраст, обнажая перед нашими широко раскрывающимися в изумлении глазами все подводные потоки, все проблемы этой драмы: проблему полового влечения и желания обладать другим человеком, которые смешиваются с возвышенной любовью так, что уже невозможно разделить их; проблему религиозности, проблему измены и раскаяния. Он добивался от актёров не только полной достоверности, пользуясь пресловутым «не верю», но и того, что высоколобые культурологи называют сейчас «духовным измерением». И это, думал я, — тот самый человек, который не стеснялся говорить «дерьмо» или подобные словечки на своих уроках! Он и здесь не менял своей манеры, но при этом простыми словами объяснял очень сложные вещи. «Каменный гость» под его режиссурой бесконечно раздвигался вглубь, мы заканчивали репетиции измученные и обожжённые его глубиной, которая начинала говорить в нас самих: как если бы мы долго чистили шлаки колодца нашей души, поднимая на поверхность тонну за тонной, и всё труднее дышать становилось в этом колодце, и в один прекрасный миг мы опускались до грозной, стремящейся наружу вулканической магмы.
Кроме меня, никто из девятого «Б» класса не участвовал в постановке, но на премьеру пришли почти все (в том числе из желания посмеяться над «Мишкой-кулаком», деревенским валенком на сцене, но я разочаровал желающих повеселиться: говорили, что на сцене я менялся до изумления, будто и не я, а другой человек, да и сам я так чувствовал). И после этой-то премьеры в классе из обычного обсуждения спектакля на классном часу разгорелась дискуссия. Говорили об идее пьесы, и кем-то была брошена, и легко подхвачена на разные голоса мысль о том, что «Каменный гость» — это «не советская вещь». Дескать, советский человек не будет ни мстить, как Командор, ни скрываться в монастыре, как дона Анна, ни веселиться с мужчинами, как Лаура, ни, понятное дело, охотиться за женщинами.
Казалось бы, этим косвенно критиковали самого директора и его выбор? Ничуть. Во-первых, большинство даже не догадывалось о том, что Иван Петрович самолично занимается режиссурой. Во-вторых, сам он не формировал репертуар: труппе была предоставлена полная свобода в выборе текстов. В начале нового творческого цикла в кружке устраивались так называемые «читки», на которые каждый волен был принести любую пьесу и прочитать из неё три-четыре сцены. «Читки» могли длиться больше месяца: столько, сколько понадобится. Наиболее симпатичная для всех пьеса общим голосованием принималась к постановке; правда, если художественное чутьё кружку, по какой-то причине, изменяло, режиссёр мог отказаться от работы над пьесой, сухо пояснив, что «ему этот текст неинтересен».
Итак, разгорелась дискуссия о «несоветскости» пьесы, а Иван Петрович, к моему удивлению, всё молчал и улыбался чему-то своему. Когда директора напрямую спросили о его мнении, он повертел указку в руках и предложил задать этот вопрос сначала мне, как единственному, из класса, актёру.
— Ребята, — сказал я мрачно, силясь выразить своё неприязненное, смутное, но очень сильное ощущение, — я… Я даже не знаю… «Советская» — «несоветская»… Вы уж простите, но эти рассуждения — такое фуфло… Это искусство, понимаете? Я не про свою игру. Это искусство, настоящее, взрослое искусство, огромного размера. («И огромной тяжести, — добавил бы я, если бы сумел тогда подобрать слова, — и огромного труда».) А рассуждать о том, что оно несоветское, это так же… наивно, как… как копаться лопаткой в песочнице.
Раздались насмешливые и даже враждебные выкрики вроде «Станиславский нашёлся!», «Ты у нас тут самый умный, да?», но тут слово взял Иван Петрович. Он говорил не очень долго — минут десять — и самыми доступными словами, так, что за эти десять минут даже ишаку стало бы ясно, что пьеса, о которой идёт речь, — подлинное искусство недетского размера. Насколько я помню, директор не стал притягивать действительность за уши и убеждать всех с помощью хитрых логических вывертов в том, что Александр Пушкин был великим советским реалистом (как это тогда сплошь и рядом делали авторы предисловий). Мол, «Октябрь уж наступил», написал поэт… Он просто сказал, что в любое время, при любом строе у человека будет одна голова, одно сердце и две руки. При любом строе останутся мужчины и женщины, останется влечение одних к другим, останутся и люди, мучительно желающие любви больше других, и не надо сейчас ханжески ратовать за чистоту нравов, когда он сам в нашем возрасте не мог думать ни о чём, кроме женщины (тут девчонки стыдливо захихикали, а мальчишки, покраснев, стали прятать глаза), и не верит он, что физиология человека за сорок лет изменилась коренным образом. При любом строе человек будет испытывать чувство вины и мучиться угрызениями совести, поскольку совесть отличает человека от зверя, а тот, кто полагает, что при коммунизме станет иначе — тот питекантроп с низким черепом, которому пора взять каменный топор в руки и идти охотиться на мамонта. И что «советскость» произведения заключается в том, чтобы делать читателя или зрителя, через предупреждение, честнее и лучше, а не в том, чтобы размахивать на его страницах красным флагом и петь пионерские гимны.
После того, как он закончил, в классе повисло полуминутное молчание, а затем возбуждённо заговорили все, хором, и из этого хора явствовало, что все, абсолютно все с ним согласны, что они, дескать, именно так и чувствовали, да вот боялись сказать, да и вообще, отличная пьеса, гениальная пьеса, и режиссура гениальная! Подростки изворотливы. Иван Петрович слушал этот поток лести со слегка ироничной улыбкой.