Часть первая. Глава 7

1767 Words
Жизнь в стране и моей семье, меж тем, шла своим чередом. Фундамент великой империи дал трещину, сухие сообщения ЦК КПСС [Центрального комитета Коммунистической партии Советского Союза] сменились энергичными теледебатами Верховного съезда СССР в прямом эфире. Г л а с н о с т ь  (политика открытой критики недостатков советского строя с целью его совершенствования) из популярной идеи стала почти бранным словом; имя Горбачёва иронично и уже почти озлόбленно склонялось на все лады, как депутатами Верховного съезда, так и простыми людьми в магазинной очереди. Я же симпатизировал этому внешне столь наивному и комичному, а внутри глубоко порядочному человеку, время которого, увы, истекало, как и время державы, во главе которой он оказался волей судеб. Уже мелькал в телевизоре молодой Ельцин, вызывающий бурный восторг у аудитории — а мне этот демагог, неразборчивый в средствах, почему-то был неприятен, и пусть меня за эту неприязнь великодушно простят читатели, ведь о мёртвых ничего, кроме хорошего. «Рыночные отношения» поднимали голову, вставали на щуплые ножки, скалили молодые зубки; в нашу жизнь неприметно входили слова «компьютер», «кооператив», «бизнес» и «рэкет»; девчонки, закончившие школу, обзаводились невиданными нарядами вроде обтягивающих зелёных лосин и щеголяли ими на танцах в сельском Доме культуры; сначала на календарях, затем в газетах появлялись первые фотографии голых женщин и прочие радостные приметы нового капиталистического быта. Наш классный руководитель не прятал голову в песок, не притворялся, что этого не существует: мы обсуждали новые явления на классных часах, «голых баб» в том числе, и все дружно сошлись на том, что это просто пóшло, когда человек выставляет напоказ самое сокровенное. Повезло нашему классу, но сколь многие учителя и родители тогда махнули рукой на воспитание, плодя поколение безответственных циников и прожигателей жизни! По воле Горбачёва реабилитировали жертв сталинских репрессий и начали издавать ранее нежелательных авторов, вплоть до Александра Солженицына и Андрея Платонова. В стране раздавались голоса в пользу отмены школьной формы и упразднения пионерской организации… Впрочем, я был уверен, что на своём веку не увижу этого, обычаи Землицкой школы казались стоящими на гранитной скале. Жизнь становилось несладкой: с прилавков магазинов исчезали даже спички, а цены чёрного рынка угрожающе поднимались. Мы, в селе, переживали это не так болезненно: во-первых, свой огород позволял нам надеяться, что при любой стоимости продуктов питания мы, по крайности, не умрём с голоду; во-вторых, овечья шерсть постепенно росла в цене, а отец нашёл в городе нового закупщика, какой-то кооператив (самое модное слово в те дни). Поговаривали, что горожанам уже сейчас туго, а скоро в городе будет так худо, что волком вой! Я поначалу думал, что отец именно по производственной надобности пропадает в городе. Но, видимо, не по ней одной: он возвращался всё чаще под хмельком (не пьяным, а именно под хмельком) и начинал мне прочувствованно говорить про какую-то там бабу Нюру, мать Елены Сергеевны, про саму Елену Сергеевну и редкостные её душевные качества, про Свету, дочь Елены Сергеевны… Через свои торговые дела он, как я понял, случайно встретился с любовью своей юности, ныне разведённой женщиной, и вот теперь захаживал к ней в гости. Уж не от него ли прижила ребёнка эта женщина? Отец становился каким-то сентиментальным, трогательным, безвольным не ко времени — не ко времени, потому что нужно было ему, рассуждал я своим юношеским умом, бросать «Сельхозтехнику» и устраивать свою ферму, увеличить стадо хотя бы до десяти голов, выпросить для наших ярок у колхоза барана хоть на два дня да на две ночи, а не над златыми деньками юности лить слёзы! (Кстати, в конце зимы отец всё-таки внял моим уговорам, но потом продал почти весь приплод, оставив единственную ярочку, которую окрестили Марфуткой за потешное фырканье и с которой он возился, как ребёнок с любимой кошкой, чуть ли не из бутылки с резиновой соской выпаивал.) Знал бы я, чем кончатся эти его воспоминания! В один декабрьский вечер 1990 года отец, как обычно, навеселе, зашёл ко мне в комнату и долго мялся, прежде чем промямлил, что дескать, вот Елена-то Сергеевна… В городе сейчас совсем того… Так что лучше ей будет… Подумали они… Да и дочка её… Опять же, и помощь по хозяйству… С трудом я собрал эти бессвязные обрывки в одно осмысленное предложение, от которого впору было закачаться, как от удара обухом по голове: давнишняя любовь отца переезжает к нам жить вместе с дочерью! Елена Сергеевна (фамилия её была Ростова) работала, как я понял, на швейном предприятии, но её рассчитали: по всей стране вставали предприятия, и не только швейные. Никакой работы в городе не предвиделось. Я чуть не набросился на отца с кулаками: — Ты хоть подумал, как мы прокормим их, ты!.. («Дурья башка», — едва не прибавил я.) Отец мямлил, что на овцеводческом хозяйстве есть место то ли зоотехника, то ли уборщицы, что он уже почти договорился с Иволгиным, заведующим, что, правда, зарплата не ахти, да зато и работа непыльная, что, на худой конец, и так проживём, земля прокормит, что, глядишь, и мне будет полегче, когда моя сестрёнка начнёт ходить за овцами, а у меня же на следующий год ответственный класс, выпускной... «Сестрёнка!» Верно, какая-нибудь девочка-припевочка в голубом платьице, которая и навозного-то запаху ни разу в жизни не слышала, а ты поди нянчись с ней, вытирай сопли! Сколько хоть лет моей «сестрёнке»? — спросил я. Полученный ответ поверг меня в ещё большее отчаяние: «сестрёнка» была моего возраста. «Ещё слаще! — думал я. — Заявится к нам в дом этакая фифа в зелёных лосинах, будет при моём виде брезгливо морщить нос и распоряжаться: мальчик, поди в ваше вонючее сельпо и купи мне тетрадь, пачку сигарет, резинку для волос и упаковку кондомов. Розовую, а не жёлтую, слышишь, дурак? Что?! В вашем вонючем сельмаге нет кондомов?! Дерёвня…» Что-то ещё мемекал мой батя, но я ушёл от него в овчарню, сел там на приступок и обхватил голову руками… «Родственники» заявились к нам в зимние каникулы, четвёртого января 1991 года. Вот они уже стоят на пороге с двумя чемоданами и рюкзаками за спиной: Елена Сергеевна, крепко сбитая, решительная бабёнка лет сорока с крутым лбом и глазами навыкате, и её дочь Света, моя, выходит, «сестрёнка» (и пора мне уже привыкать думать это слово без кавычек): высокая, стройная девушка с правильными чертами лица и светлыми слегка вьющимися волосами, в джинсах и простом белом свитере. «Ни черта не похожа на меня моя “сестрёнка”, — раздражённо подумал я тогда. — Нашли сестрёнку-бабочку братцу-навозному жуку». Делать нечего, нужно было знакомиться. Я назвал своё имя, выслушал, что передо мною, дескать, Света и Елена Сергеевна, будто этими именами отец не успел мне сто раз прожужжать уши, ответил: «Очень приятно, Елена Сергеевна», подумал: протягивать руку или нет? — Ну, вот что, Елена Сергеевна — это уж слишком! — заявила мне моя мачеха с порога. — Будешь звать меня просто… («Мамой?» — подумал я с отвращением. Она, видимо, поняла это по моему лицу, замялась, но нашла выход из положения) …Тётей Леной. Ясно? По счастью, на мою комнату не покусились, рассуждал я. И то: ведь у нас в избе четыре комнаты… Однако под вечер ко мне в комнату бесцеремонно вошла «тётя Лена». — Что такое? — спросил я неприязненно. — Господи, ведь и одеть не вот что парня, — бормотала она себе под нос, роясь в шкафу. — Совсем Лёшка не думает ни о чём, наплевал на родное дитё… — «Родным дитём», видимо, был я, а она сокрушалась о скудости моей одежды, что мне самому и в голову бы не пришло: была ведь школьная форма, и довольно. Очень трогательная забота, но, может быть, меня всё-таки оставят в покое? И не повесить ли на двери табличку «Без стука не входить»? Если мы, сельские, тут в земле копаемся, это всё-таки не значит, что мы папуасы, а Елена Сергеевна — капитан Джеймс Кук со товарищи. С того дня мне пришлось привыкать к «тёте Лене» и её замашкам. Моя мачеха была женщиной не злой, но какой-то очень чёткой, собранной, решительной, без капли сантиментов, и уж больно прямой, на мой взгляд. Пожив лет десять без мужа, она, видимо, привыкла брать всё в свои руки. — Ты, это… Кофе пить будешь? — окликала она меня по утрам. — Буду. — Чашку помыть не забудь. Кстати, Мишка, почему не кладёшь носки в грязное бельё? Или: — Ты овец загнал? — Загнал. — А стричь когда их будем? — Тётя Лена, уж как-нибудь сам управлюсь, это моя забота, ладно? — Почему твоя? Могу и я постричь. Ты мне только объясни всё, расскажи по-человечески и определись, когда их вообще стригут, а то у вас чёрти как всё происходит! Или: — Ты сделал уроки? — Тётя Лена, вот уж это точно не ваше дело, как думаете? — Почему не моё? Ты дворником хочешь стать? Или слесарем-пьянчугой, как твой батька? Или уборщицей, как я, дура? Я сначала злился на неё, огрызался, потом подумал, что моя злость маленького волчонка выглядит просто смешно, подростковым бунтом, неприличным для будущего хозяина, и стал тёте Лене отвечать очень спокойно и почти ласково, но при этом пару раз вежливо и твёрдо попросил её не совать нос хотя бы в мои дела. Тётя Лена неприязненно поджала губы. — Злой ты парнишка, — сообщила она мне. — Кусачий. Я-то к тебе с лаской… — Не злой, а принципиальный. Тётя Лена, ведь согласитесь, что пока неизвестно, насколько вы у нас останетесь, правда? — (Я всеми силами старался ей внушить мысль, что она — пока её отношения с отцом не оформлены — здесь гостья, а я всё-таки сын хозяина дома и законный наследник.) — Вот если бы вы с батей расписались, я бы по-другому на это дело смотрел: и мамой бы вас называл, и к обеду бы шёл вовремя, носочки бы клал в шкафчик, и всё такое прочее… А то — не ссоримся же? Можем договориться, как люди, заниматься каждый своим делом, верно? В конце концов, у меня с тётей Леной установились почти добрососедские, паритетные отношения, чего нельзя было сказать про моего отца. В первый же день они поскандалили. Елена Сергеевна винила моего отца в безалаберности, безволии, в том, что он «наплевал на парня» (на меня, то есть), а парню скоро или поступать в институт, или уж призываться в советскую армию и возвращаться оттуда калекой; в том, что без его, отца, стараний «и Светка пойдёт в полотёрки»; в том, что он не хочет чётко наладить ферму и свою жизнь, то есть, по сути, говорила ему то же самое, что и я мог бы сказать, и нельзя было винить её в несправедливости, и всё равно это женское домоуправление мне не нравилось. А батя просто махнул на неё рукой, как Сократ на свою Ксантиппу: думаю, сидел он на кухне да улыбался в ответ на её упрёки жалкой такой своей улыбочкой. Теперь, когда власть перешла в чужие руки, он и думать забывал про хозяйство и всё чаще исповедовал философию того, что «пьяненькому — оно ведь жить проще, так? Пьяненького и люди жалеют…»
Free reading for new users
Scan code to download app
Facebookexpand_more
  • author-avatar
    Writer
  • chap_listContents
  • likeADD