НЕАПОЛЬ. УВЕРТЮРА
Первый вечер в Неаполе прошёл бурей и воплощённым хаосом (тогда она ещё не знала, что так происходит всё в Италии). Вылет из Москвы задержали почти на час, а погода менялась так же часто, как настроение летевшей с ней вместе дамы-профессора. Или, пожалуй, всё-таки чуть-чуть реже.
– Ah, mia poveri-i-ina![1] – взвизгнула при виде дамы хозяйка квартиры, в которой их разместили, – взвизгнула и всплеснула смуглыми жилистыми руками. Она была типичнейшей итальянкой – от жгучих, отливающих матовой чернью глаз до домашней одежды, которая напоминала наряды старых хиппи. Она говорила с космической скоростью, однако, слава римским богам, хотя бы не на диалекте. Секунд за двадцать она успела наречь даму-профессора «дорогушей», «котёночком» и даже «пончиком» или «кексом» (убитый суточным перелётом мозг долго отказывался нащупывать слово ciambella).
Хозяйка была великолепна, но усталость мешала оценить колорит мгновения.
Она помнила, как упала на стул, тупо глядя в тарелку с дымящейся пастой. Часы на кухонной стене мерно оттикали одиннадцать вечера. Хотя перекусывали они часов семь назад, есть уже не хотелось. Не хотелось вообще ничего – только принять горизонтальное положение и ни о чём не думать.
– Здесь посуда на каждый день, здесь фарфор, – тараторила хозяйка, ловко перемещаясь по кухне; рукава её бесформенного балахона трепетали, как крылья хиппующей бабочки. – В комоде вилки и ложки; по телефону, ragazze[2], можете звонить мне даже ночью, и номер записан вот здесь – видно хорошо? Если нет, я обведу – дай мне ручку, carissima[3]; нет, вот эту, спасибо. Мусор – под столешницей с телефоном; ах, кстати, сортировка мусора!.. – тревожный визг, изданный хозяйкой, смутно напоминал об опере, о красно-золотых переполненных залах театра Сан-Карло.
Следующие несколько минут они, в компании дамы-профессора с потускневшими от измотанности глазами и двух красивых студенток с факультета журналистики (программа курсов, по которой они оказались здесь, по сути совпадала с её, хотя имела более извилистое и бойкое, по-журналистски, название) выслушивали лекцию о сортировке мусора, графике его выноса и защите окружающей среды.
Ей стало интересно, является такая озабоченность персональной чертой хозяйки или присуща всем итальянцам. По дороге с вокзала им встретилось с дюжину маленьких, будто игрушечных, автомобилей, работавших без бензина; на упаковке хлеба для тостов гордо краснели надписи «без глютена» и «без консервантов». В подобные моменты она всегда испытывала жгучий стыд – наверное, потому, что извела в жизни столько бумаги, что без неё выжил бы приличных размеров лес… Или потому, что игнорировала призывы выключать воду во время чистки зубов. Когда-то у неё была подруга, которая собирала пластиковых насекомых, состояла в обществе защиты животных и тщетно пыталась стать (по её выражению) «радикальной вегетарианкой». Она гениально решала судоку и вдобавок играла на флейте. Но талантливее всего – на нервах.
Возможно, поэтому потерялась где-то на обочине жизни, как много других людей. Оставив внутри неё рубец вины. Иногда ей казалось, что эта вина и тащит её на дно – давит невыносимым грузом, заставляя не видеть смысла ни в чём вокруг.
Даже в Т. От него рубцов было больше, чем от остальных. И стыда, и страха, и памяти о мгновениях, полных того самого злосчастного смысла.
Вдоль уютной кухни повеяло холодом. Она отложила вилку, осознав, что в ближайшие пару часов не способна доесть даже свою («Совсем немножко, per favore[4]!») «сокращённую» (по неаполитанским меркам) порцию.
– Как это чудесно, – вздохнула одна из студенток-журналисток, Вика, мило подперев руками подбородок. Пока в ней удалось уловить только красное пальто, довольно приятный парфюм и очень беглый – до белой зависти – итальянский. – И почему в России мы так редко заботимся о природе?
– О, carissima, это же естественно! И потом, сортировки мало, переработки мало, – зачастила хозяйка, разливая по кружкам травяной чай. – Мало того, что делает правительство, пока люди вокруг такие безответственные! Вот вы видели мусор на улицах? Во что превратили наш дивный город, mamma mia: никакого уважения к себе и другим!
– Но ваши продукты… – пробормотала Вика.
– И национальная политика, – серьёзно добавила Нарине. – В Италии немало делают для очистки воздуха и воды. Сектор сельского хозяйства сильнее, чем промышленный. И потом, количество больных раком лёгких…
Армянка с внушительным тихим голосом и потёртыми очками; в самолёте Нарине читала какой-то английский роман. На обложке белела томная, печальная дама. Отчего-то создавалось впечатление, что они с Нарине могли бы неплохо поладить.
Могли бы, если бы ей хоть чуть-чуть, хоть чего-нибудь хотелось так же сильно, как исчезнуть, слившись с первой попавшейся стеной.
– О, здоровье в Италии – это отдельная тема, девочки, – улыбнулась дама-профессор, подавляя зевок. – Лауретта вот всерьёз считает, что её батюшка умер от того, что любил капучино.
Комментарий был сделан на русском, но хозяйка, услышав последнее слово, непритворно содрогнулась.
– Капучино! – сдавленно вскрикнула она, возведя очи горе. – Молоко! Mamma mia, нет на этой земле ничего более ядовитого! Carissime, я надеюсь, никто из вас не пьёт молоко? – с опаской Лауретта смерила взглядом Нарине, потом Вику и, наконец, её – не оставив без внимания тарелку с непозволительным объёмом пасты. – Ведь правда?..
СОРРЕНТО – НЕАПОЛЬ
– Написал эссе? – выдохнул Лука, пока они, вальяжно опаздывая, взбирались по ступенькам лицея. Слегка пухлый, он раскраснелся от спешки; на майке темнели пятна пота.
Гвидо улыбнулся, борясь с зевком.
– Конечно. Сто раз, – потом подумал и добавил: – Пусть засунет своё эссе себе в…
– Куда так торопитесь, синьоры? – осведомился сухой женский голос. – Неужели соизволите посетить занятие?
На несколько ступеней выше замерла, скрестив руки на груди, непреклонная, как скала, профессоресса Эспозито. Высокая и грузная, в серой блузе, застёгнутой по горло, она действительно напоминала скалу. Гвидо впервые задумался об этом – и ему почему-то стало смешно.
Лука спрашивал об эссе по истории, а Грозная Эспозито, увы, вела именно мировую историю. И её же Гвидо (вот чертовщина) должен был сдать в качестве государственного экзамена. Совсем скоро, и вот это «совсем», по мере своего сокращения, вызывало всё большую панику. В целом ему нравилось: история пугала и увлекала одновременно. Одно время он, например, бешено интересовался прошлым Америки: искал фильмы и книги об индейцах, купил у букиниста биографию Томаса Джефферсона и втайне восхищался генералом Ли. Точно так же, недолговечными «припадками», ему нравились другие великие личности – Юлий Цезарь, Наполеон, само собой, Гарибальди… Но одно дело – представлять себе, какими они были людьми, чем жили и как сражались, и совсем другое – решать бесконечные нудные тесты, строчить шаблонные эссе.
Однако Гвидо решал и строчил, потому что знал: приличный балл на экзаменах и поступление в университет – его единственный шанс вырваться из Сорренто. Последняя возможность не провести всю жизнь, нахваливая ракушки туристам.
Вот только, к сожалению, в последнее время ни Реформация, ни бесконечные кампании Наполеона не укладывались у него в голове. В эссе, которое задали два дня назад, нужно было выразить своё мнение о Великой французской революции: можно назвать её исторической ошибкой или нет. Гвидо догадывался, какого ответа и каких аргументов ждёт Грозная Эспозито. Поддакивать ему не хотелось – но, чтобы не поддакивать, оставалось только изобретать что-то своё, а для этого требовалась уйма времени. Времени у Гвидо не было. Все эти два дня он без перерыва работал в магазине.
И эссе, соответственно, не написал. Вместо портрета Робеспьера и гильотины перед глазами у него мелькали кораллы, статуэтки и брелоки с магнитами. И лимоны – вездесущие лимоны. В такие моменты он искренне думал, что ненавидит Сорренто.
Но даже Луке, не то что родителям, нельзя было это сказать.
– Простите, профессоресса, – сказал Гвидо, состроив любезно-смиренное лицо. Репутация в лицее у него была получше, чем у Луки (по крайней мере в плане дисциплины – об успеваемости говорить не приходилось и не хотелось), поэтому и опыт «состраивания лица» сложился шире и разнообразнее. – Поезд опоздал. Забастовка.
Недовольство машинистов или работников железной дороги было самой универсальной причиной для объяснения опозданий и задержек. Circumvesuviana, грязная, шумная, полная туристов, продавцов сувениров (братья по несчастью…), искателей прибыли из Бангладеш и Нигерии, исправно возила Гвидо из Сорренто в Неаполь пять дней в неделю – так исправно, что он уставал. Зная наизусть дорогу длиной в час, трудно было любоваться пейзажами, особенно в утренней тесноте и вони чужого пота. Но раз или два в месяц, а иногда и три, неизбежно случались забастовки. Весьма удобно: даже без справки о болезни можно пропустить.
Гвидо помнил, как год назад благодаря забастовке провёл чудный день с Лукой и Анджело, своим кузеном. За утро они взмокли у волейбольной сетки на пляже (футболу Гвидо предпочитал волейбол – поэтому родители, одноклассники и младшие сёстры считали его не то чтобы идиотом, но слегка неполноценным), а вечер проторчали за игровой приставкой. Был самый обыкновенный, будний четверг, что только усиливало удовольствие.
Однако с тех пор ни одна забастовка железнодорожников не прошла без работы в магазине. Теперь Гвидо радовался им значительно меньше – и стеснялся объяснить ребятам, почему.
Глаза Грозной Эспозито за стёклами очков опасно сузились.
– Забастовка была на прошлой неделе, если не ошибаюсь. Вы ничего не перепутали, синьор Бруни?
Гвидо опустил голову. Лука смущённо закашлялся.
– Другая забастовка, он хотел сказать. В Сорренто. Бастуют паромщики, и часть путей перекрыли. Простите.
Эспозито вздохнула с раздражением – наверное, не желая дослушивать его вдохновенное враньё. Маленькие глазки Луки в моменты лжи блестели с чрезмерной очевидностью. Гвидо незаметно пихнул его локтем.
– В класс, молодые люди, – коротко распорядилась Эспозито. – Мы едва начали обсуждать результаты теста, так что вы мало пропустили.
Результаты теста… У Гвидо заныло под ложечкой. Он знал, что завалил. Знал так же хорошо, как то, что ненавидит жёлтый цвет и запах лимонов.
Тест тоже проверял знания о Великой Французской революции, и он не был уверен ни в чём, кроме вопроса о главном лозунге. «Свобода, равенство, братство». Помнится, тогда ему пришла в голову злая мысль: действуй этот лозунг в современной Италии – всё было бы по-другому. А кое-кому из представителей туристического бизнеса (и, прости Дева Мария, туристов) не помешало бы существование гильотины.
– Ты чего? – шепнул Нунцио, пока Гвидо выковыривал из сумки, медленно умирающей от старости, учебник и тетрадку. – На тебе лица нет.
Нунцио много читал и любил умные фразы. Ещё любил политику (всегда смотрел новости – будто сорокалетний), знал обо всех саммитах, санкциях и прочих высокопоставленных разборках. Интересовался футболом. Точнее, не то чтобы интересовался – уважал «как часть национальной культуры», по его собственному выражению.
В общем, у них было мало общего.
– Ничего, – соврал Гвидо. – Всё окей.
На самом деле, всё было далеко не «окей». Приступы ненависти ко всем вокруг – беспричинной, жестокой, до сведённых ноющих скул – в последнее время повторялись всё чаще. И не давали ему покоя. Иногда приходили даже во сне. Однажды Гвидо приснилось, как он убивает отца, а потом его молотком разбивает по очереди все прилавки в “Marina”. Он проснулся от страха и тошноты.
Вдруг вспомнилось, что на майке той девушки-китаянки – с тихим голосом и грустными глазами – был знак пацифизма. Она всё ещё в Сорренто или нет? Вот бы узнать…
– Гвидо Бруни – шестьдесят два процента, – объявила Эспозито, положив перед ним исписанный лист. – Удовлетворительно, но Вы могли бы и лучше.
[1] «Ах, моя бедняжка!» (итал.).
[2] «Девушки, девочки».
[3] «Дорогая, дражайшая».
[4] «Пожалуйста».