Часть первая
"Есть существа, которые глядят
На солнце прямо, глаз не закрывая;
Другие, только к ночи оживая,
От света дня оберегают взгляд.
И есть ещё такие, что летят
В огонь, от блеска обезумевая:
Несчастных страсть погубит роковая,
Себя недаром ставлю с ними в ряд.
Красою этой дамы ослеплённый,
Я в тень не прячусь, лишь её замечу,
Не жажду, чтоб скорее ночь пришла.
Слезится взор, однако ей навстречу
Я устремляюсь, как заворожённый,
Чтобы в лучах её сгореть дотла".
Франческо Петрарка. Канцоньере (XIX).
Пер. Е. Солоновича
НЕАПОЛЬ – СИБИРЬ
1
Дорога пестрела солнечными пятнами – круглыми и угловатыми, будто кто-то рассыпал в тени содержимое кошелька. Ветер нёс с моря солёную свежесть, но не спасал от жары.
Неаполь. Про себя она считала шаги, вслушиваясь в мелодию звуков, в изысканный ряд слогов. Не-а-поль.
Нет, не так, конечно же. Napoli.
– Ciao, bella! Dove vai?[1]
Она не стала оборачиваться, почти уверенная, что обращаются не к ней.
Napoli. Красиво, как море и небо полоумно-синего цвета – с чайками наперевес. Как молочная пенка, остающаяся на стенках чашки от капучино. Как этот ленивый день.
Как вообще вся Италия.
– Ciao, bella! – настойчивее, с местным гортанным мурлыканьем в говоре. – Bella giornata, vero?[2]
Она немного ускорила шаги. До чего жарко.
Африканец, продававший шейные платки и палки для селфи у входа в кафе, белозубо ей улыбнулся. Мальчишки гоняли по парковке мяч – конечно же, с малопонятными диалектными воплями. Кривоносый мужчина, не отставая, шёл сбоку от неё.
– Dove vai? Come ti chiami?[3]
Хороший вопрос. Удивительно, что за последние дни собственное имя не пропало из памяти – не растаяло, как тает дивно сливочное мороженое со вкусом нутеллы или нежнейший закат над Везувием.
Чуть скривив губы, она качнула головой и почти побежала.
– Scusi[4]…
– Perché? – искренне удивился мужчина. В ухе у него качалась серьга, а глаза из-за синяков казались чуть подведёнными. Лет сорок, не меньше. Второй итальянец, пытающийся с ней познакомиться. Не так уж плохо, наверное, – если не впадать в панику. – Dimmi “scusa”! Posso parlare?[5]
– No.
– Perché?
Ей не понравилась такая настойчивость. Солнце палило беспощадно, а до ближайшего людного места – до Пьяццы Плебисчито – было ещё довольно далеко.
Сказать: sono fidanzata[6]? Выдумать, будто у Пенелопы есть свой Одиссей? Здесь ведь лучшее место, чтобы выдумывать.
Себя, например.
Она снова воспроизвела глуповато-извиняющуюся, типично туристскую улыбку.
– Scusi, no.
И ринулась в толпу – туда, где розовели стены Палаццо Реале, обросшие строительными лесами. Мужчина засмеялся, продолжая шагать за ней.
Ну что ж, сходить с ума – так лучше по-итальянски, до конца, верно?..
– Урания, – сказала она, кусая губы от смеха. Подведённые глаза обеспокоенно сузились. – Mi chiamo Urania. Piacere.[7]
2
Теперь трудно было сказать, с чего всё началось.
Её исследование, посвящённое странной и немного смешной для постороннего уха, истинно по-филологически высоколобой проблеме, двигалось рвано, но стремительно. Когда-то, в начале, ей искренне нравилось – а затем врождённая графомания просто напоминала о себе вежливым стуком в дверь, как бедная родственница.
Письмо доставляло ей странное, почти физическое удовольствие. От детских сказок со словами, разделёнными тире (зачем тире – чтобы не скатиться в вязь, подобно арабам?..), кривая тропинка привела к фэнтези, которое филфак сдобрил порочными красками модернизма, психоанализа и потока сознания. Безумное сочетание, иногда напоминала она себе. Безумное и безвкусное.
Безумное.
Трудно было сказать, с чего всё началось – и как продвигалось, росло раковой опухолью, неприметное для близких и дальних. Её тексты, даже научные, оказались бредом шизофренички. Вопреки соционическим тестам, результаты которых давали ей слишком гордое имя Достоевского, она из автора превратилась в героя. В Голядкина с раздвоившейся личностью? В юродивую Марью Лебядкину?
Что ж, почему бы и нет. В «Бесах» её всегда болезненно восхищал Ставрогин. Мысленно она называла его Николя, будто старого жутковатого друга.
Магистерская диссертация о диалоге культур в поэзии и прозе никому не ведомого кружка авторов девятнадцатого века – какое красивое прикрытие для неприглядной правды. От правды так воняло банальностью, что она долго отворачивалась с брезгливостью сноба. Но потом (как всегда) запах разложения обострился, и она уже не могла отворачиваться. Правда состояла всего лишь в том, что она – грызущий ногти невротик. Анорексичка, потерявшая половину веса за пару лет. Вовсе не «перспективный молодой учёный», а урод, пребывающий в вечном депрессивном синдроме.
– Хочешь поговорить о чём-нибудь ещё? Может, что-нибудь рассказать? – мягко, но настойчиво спрашивал психиатр. Его лысина блестела при свете лампы, словно облитая маслом.
– Да нет, ничего, – отвечала она. – Спасибо. Ничего особенного.
3
Возможность поехать в Италию из мечты детства давно превратилась в обыденность – в десерт, в пирожное цвета заката, которое вечно маячит где-то на горизонте и манит недостижимостью. Каждый раз что-нибудь не складывалось. Поэзии мешал, как говорится, пошлый здравый смысл – ибо о какой Италии может идти речь на фоне круглосуточной загруженности, и инсульта дедушки, и диабета бабушки, и отсутствия папы?.. Случайные студенческие заработки вызывали подтекстовый стыд, как и ежегодные обещания людей в дорогих галстуках повысить зарплату преподавателям.
Её мама была преподавателем. Историком языка. Раньше они часто смеялись над царящей в семье псевдонезависимостью: мама стала не учителем в школе, как бабушка, а она – не лингвистом, как мама… Литературоведение. Почти бунт.
Забавно.
Тем не менее, на фоне всех бытовых проблем и экзистенциальных кризисов она обрастала Италией. Чванливо высились стопки книг о Юлии Цезаре, Медичи и Гарибальди. Неопрятно замызгивались страницы самоучителей (она честно пыталась, но так и не смогла сама постичь congiuntivo – возможно, из-за того, что слишком привыкла к русской категоричности, и её не тянуло так разнообразно выражать сомнение). Она полюбила Умберто Эко и барочные сказки Карло Гоцци; трижды – для темы, разумеется – заставила себя перечесть «Декамерон»; ёжилась над пропастями, которые открывались за фривольно-мифологичными фильмами Пазолини. Ей дарили ежедневники с собором San Pietro и путеводители по Венеции. Она публиковала статьи в журналах, пестревших пугающими словами: имагология, рецепция, диалог культур… Диалог, диалог – но можно ли представить себе более монологичную сферу, где каждый кричит в пустоту? Она не могла. И именно в этой сфере было спокойно.
Со временем её даже стала тешить мысль, что она пишет об Италии, будто строя одну бесконечную гипотезу – теорему, которую не доказать. Почти «Теорему» Пазолини. Конечно, Данте должен был увидеть Ад, Рай и Чистилище, чтобы сотворить свою Комедию. Бродский должен был побывать в Венеции, чтобы написать «Лагуну». Одна из подруг мамы должна была провести год в Китае, чтобы потом донимать окружающих бесконечными рассказами об острой лапше, тесноте в школах и выгодном бизнесе.
Но она не была ни тем, ни другим, ни третьей. Так она тогда думала. Нужно ведь оставаться вдали от идеала, чтобы он не исчез, правда? Держать дистанцию между рыцарем и Прекрасной Дамой. Блок, например, великолепно понимал это. Если рыцарь повалит Прекрасную Даму на сеновал, мировая культура уйдёт в минус.
Наверное.
Она откладывала и сбегала три года – до тех пор, пока научный руководитель, с любовной строгостью глядя на неё сквозь очки, не приказал:
– Подавайте заявку.
На этот раз в его тоне было нечто королевское. Нечто, заставлявшее подчиняться.
Она не знала, что через два месяца опустит цветы в его гроб.
4
Полгода возни с документами (именно возни – мышиной, бестолковой и неразборчивой) сделали своё дело. Она дождалась момента, который можно было – с некоторой натяжкой – назвать торжественным: высокая крашеная блондинка, благоухавшая горьковатым парфюмом, с улыбкой вручила ей пухлую пачку бумаг. Безликие распечатки и ксерокопии констатировали, что гражданка России с таким-то именем, адресом и грустным лицом на фото приглашена в Италию на два месяца. Мелкий шрифт подмигивал, обещая «научно-исследовательские перспективы», «занятия с итальянскими студентами» и сертификат о знании языка такого немыслимого уровня, который она считала чьим угодно, но не своим. Может, какой-нибудь профессор переводоведения, итальянист с сорокалетним стажем, обронил это право, а она бесстыдно подобрала?..
Друзья лет с пятнадцати называли её Профессором, и лет с семнадцати она перестала воспринимать это всерьёз. В двадцать прозвище начало слегка раздражать, а сейчас, в двадцать три, она вдруг с остротой ломки осознала, как соскучилась по своему имени. Как хочется слышать его – банальное, нелюбимое – не только от мамы, преподавателей в университете да школьников на педагогической практике… Если, конечно, рассматривать как своё имя даже испуганно-уважительную форму с отчеством.
– Поздравляю, – сказала блондинка. – Теперь пора покупать билеты на самолёт и оформлять визу! Ах да, ещё маленькая формальность – подпись научного руководителя, вот тут…
Глядя, как блондинка роется в бланках, она тщетно старалась не измениться в лице. Вот уже не первую неделю она терялась в такие моменты – что говорить, что делать, куда себя деть? Можно, конечно, просто произнести то, что есть, как факт, как фразу из прогноза погоды, – но ведь это ничего не объясняет. Да и как объяснить то субботнее утро в ноябре – мороз и резкое солнце (по-пушкински – как он любил), и обледенелую дорогу, и бешеный визг тормозов?.. Всё случилось, наверное, очень быстро. По крайней мере, ей хотелось так думать. Он не принял бы реанимацию, долгую немощь, плачущих родственников. Только так же, как жил, – огненно и искристо. И насовсем.
– К сожалению, у меня сейчас нет научного руководителя, – ответила она. Нет рассказов о Жуковском и Врубеле с ораторской жестикуляцией, и медлительных рассуждений о жизни, и красного вина на Новый год – в окружении книг из личной библиотеки… И коллекции статуэток с котами. Он привозил их отовсюду, где был – изо всех стран мира, – потому что обожал кошек, но не мог их держать: у жены была аллергия. Ничего этого нет. Правда обычно выглядит глупо – не правда ли?.. – Но я решу этот вопрос. На кафедре. Спасибо.
Она отчётливо запомнила, что после этого разговора её почему-то одолевало неистовое желание позвонить Т. – вечному страннику, искателю золотого руна, её персональному Ясону, который, впрочем, покоробил души ещё десятка Медей. Вот уже несколько месяцев от него не было весточки. Худшие месяцы за семь лет их знакомства.
А возможно, и лучшие. Трудно определить.
Не позвонила она ни тогда, ни после – в аэропорту, когда уныло и без всякого энтузиазма, сжимаясь внутри от скользкого страха, проходила регистрацию на рейс. Не позвонила, а потом, в самолёте, звонить было уже и нельзя. Как удобно.
Разгон по взлётной полосе вжал её в спинку кресла, попутчики тревожно заёрзали. Она зажмурилась и мысленно дала клятву, что отныне просто доверится течению времени, не станет больше ломать ни себя, ни других. Пусть всё идёт, как идёт.
Почти итальянская философия.
СОРРЕНТО
Кучка китайских туристов прошла мимо, крикливо обмениваясь впечатлениями. Один из них, с тоннелями в ушах, безнадёжно перемазался томатной пастой, дожёвывая Маринару. Странное зрелище, если подумать: Гвидо привык, что китайцы повсюду, даже в Италии, рвутся к своему рису и острым соусам.
Девушка-китаянка загляделась на витрину – на ряд браслетов с кораллами. Гвидо вскочил, будто услышав беззвучную сирену. Если он опять, как в четверг, упустит клиентку, отцу это очень не понравится.
– Buongiorno, signorina! – сказал Гвидо, вырастая перед слегка оробевшей девушкой. Она была крошечной и хрупкой, точно фарфоровая статуэтка; на голову ниже его. Парень с Маринарой оглянулся и окликнул подругу. Что-то вроде Хунь Чжян… А может, и нет. Китайский Гвидо знал ещё хуже английского – то есть не знал совсем. – Good afternoon, mam! All is by hand. Exclusive! Hand made![8]
Девушка, прикусив губу, повернулась к коробке с тонко расписанными ракушками. Красные, синие, зелёные полоски и ромбики блестели на круглых выгибах, на шипах и отверстиях, по непонятной прихоти сотворённых морем.
Никогда этой китаянке не узнать, сколько бессонных часов Гвидо с отцом провели над каждым узором (когда другие мастера были заняты) и сколько приходится каждый месяц спускать на контактные линзы… Потому что, во-первых, громоздкие очки отпугивают покупателей. По крайней мере, так считает мама – а её жилку маркетолога никто в семье не посмеет отрицать. А во-вторых – ну смешно это, очки с толстенными стёклами. В школе с ума сойдут.
Гвидо даже в свои восемнадцать больше всего на свете боялся, что его поднимут на смех друзья.
Ну, или почти больше всего.
– Синьорина? Я могу Вам помочь? – он повторил снова, по-итальянски и по-английски, мысленно молясь, чтобы девушка поняла хоть что-нибудь за его жутким акцентом. Нет, за английский нужно браться всерьёз – иначе "Marina" до обидного скоро разорится.
Девушка посмотрела на Гвидо в упор, а потом вдруг тихо ответила. Глаза у неё были чёрные, точно грифель карандаша, а в итальянской речи (как такое возможно?) лишь едва-едва слышался акцент.
– Да, спасибо. Я ищу подарок для подруги, которая не может ходить. Вы не подскажете что-нибудь радостное?
Радостное… В их магазине всё радостное. Гвидо всегда так казалось – и он растерялся от боли, которую увидел в этих глазах. Другой парень-китаец, шедший рядом с поедателем Маринары, тоже окликнул девушку, но реакции не добился.
Гвидо раскрыл двери шире.
– Конечно, синьорина. Прошу Вас. Браслеты? Ловцы снов? Большие напольные ракушки?
Гвидо повторял заученный текст, а сердце почему-то колотилось, как сумасшедшее. Он только что заметил, что на девушке чёрные джинсы и футболка со значком пацифизма. Она застенчиво осматривалась, сцепив руки в замок.
Что-то словно хрустнуло в воздухе – среди створок раковин раскрылась ещё одна. Гвидо смотрел на туристку из Китая и знал, что происходит нечто важное, неописуемо важное, важное навсегда. Важнее даже, чем его нежелание всю жизнь провести за прилавком "Marina", чем жажда выбраться из вездесущих соррентийских лимонов, жары и скуки в «тихий сезон».
Друзья девушки ввалились следом. Гвидо сглотнул слюну.
– Есть шкатулки и статуэтки из ракушек… Вот эти – с перламутром, по десять евро. А здесь всё по семь. Жемчуг…
– Жемчуг, – девушка улыбнулась, и на бледных щеках проступили ямочки. – Ей нравится жемчуг. Я могу посмотреть?
ВЕНЕЦИЯ
1
Эдуардо сошёл с поезда на вокзале Санта-Лючия ровно в 14.00. Можно часы проверять, как в Швейцарии. Ему нравилась точность итальянских поездов – как, впрочем, и весёлые мифы об итальянской непунктуальности. Нравилось сидеть в мягком кресле, с комфортом и лёгкой ленью пересекая всю страну с севера на юг за пять-шесть часов. В эти часы он успевал поразмышлять над тем, на что в другое время не хватало времени. А иногда просто бездумно смотрел в окно, где пролетали мимо зелёные бока холмов, оливковые рощи, поля Тосканы и Эмилии Романьи. Раньше, в первые разы, ему хотелось не выпускать из рук камеру – особенно на закате. Жаль было, что поезд несётся так быстро. Он отчётливо помнил, как на мосту через Бренту у него – тогда ещё совсем зелёного, вчерашнего студента – в буквальном смысле захватило дух. Очень прозаично, вроде приступа астмы, хотя астмой он никогда не страдал. Стало нечем дышать.
Он не был в восторге от своей острой восприимчивости – но давно принял её, как данность. Или болезнь. Мама, психолог со стажем, иронически определяла её как «синдром Стендаля».
Эдуардо никогда не понимал, что шедеврального в Стендале: «Красное и чёрное» показались ему слезливой историей без особого смысла. Нечто наподобие барочных, пафосных фото со старинными интерьерами, лестницами из мрамора, женщинами в винно-красных платьях – тех фото, которые обожает главный редактор… Тем не менее, с материнским диагнозом он был согласен.
Всю жизнь соглашался со всеми её диагнозами.
Он вышел в толпу туристов, сжимая в руке сумку с оборудованием и портфель. Спина ныла после долгой поездки. В воздухе мешались разные языки, запахи еды и кофе из ресторанов. У здешней воды тоже свой, исключительный запах – и Эдуардо усвоил это, увы, слишком хорошо. Вавилон на воде. Вавилон, похожий на сон поэта-наркомана – на резную, розово-серую мечту со стрельчатыми окнами и мостами. Мечту, которой не суждено сбыться.
Машинально приметив несколько колоритных лиц (хоть сейчас на фото), Эдуардо повернул налево, к мосту Скальци. Лучано, пишущий для рубрики путешествий, в этот раз посоветовал ему недорогую гостиницу близко к вокзалу – если в Венеции, конечно, не кощунственно использовать слово «недорогой»… Гладь воды в канале лежала, переливаясь грязью и бирюзой. Лишь чуть темнее был купол ближайшей церкви. Призрачные, узкие дома с колоннами выстроились вдоль набережной. Всё здесь было хрупким и узким – даже самые широкие улочки и площади, утопающие в тени, даже маски в магазинах и призывные голоса гондольеров. Всё грозило разрушиться, прямо сейчас, на твоих глазах, чтобы ты жадно смотрел на смерть красоты.
Ибо жаден человек до красоты и до смерти.
Эдуардо перешёл мост Скальци и двинулся вдоль воды, борясь с собой, чтобы не достать камеру. Редактор заказал ему серию фото для статьи о самых романтичных местах Венеции (глупое излишество: вся она романтична, романтична до штампа). Он прибыл сюда на два дня. И это был отличный повод, чтобы завершить Дело, которым Эдуардо жил в последние месяцы.
Он не планировал возвращаться.
2
Два года назад Винсент, приятель отца из Польши (наполовину польское происхождение отца после разрыва с матерью почему-то сказывалось сильнее), заявил, что Эдуардо – не итальянец, потому что «не умеет жить». Не умеет наслаждаться каждым мигом, не морща лоб в бесплодном осмысливании бытия. Не способен просто смотреть футбол, просто смаковать выпечку за завтраком, просто греться на солнышке, лениво обсуждая с друзьями новый налог… Во всём ищет что-то потаённое, какой-то единый секрет, причину причин – нечто вроде того, чем был Бог для схоластов Средневековья. Пока Эдуардо слушал пьяноватое гундение Винсента, ему, пожалуй, впервые в жизни стало жаль, что он атеист.
Вода дробила солнце в бликах. Вид со стеклянно-металлическим мостом Конституции на фоне ажурных палаццо пятнадцатого и шестнадцатого веков казался готовой фотографией – открыткой из тех, что нарасхват у бережливых иностранцев.
Эдуардо обогнул сады Пападополи (пятно тёмной зелени в общей пастельной гамме нещадно било по глазам), перешёл ещё два хилых мостика и углубился в лабиринт узких улиц – таких узких, что иногда плечи тёрлись о стены домов. Сушились постиранные простыни. Возле мусорных баков чайка свирепо билась с голубями за ломоть хлеба. Места здесь, вдали от Сан-Марко, были нетуристические, и во двориках, среди колодцев с полустёртой резьбой, он слышал лишь эхо собственных шагов. Венецианская акустика. Весь город – один театр. Маленький и странный. С шестью вечно враждующими районами-сестьере, с тенями дожей, надушенных куртизанок и стеклодувов, что не первый век работают на износ. Сейчас, в жёлтых тихих двориках Дорсодуро, Эдуардо казалось, что за этим он и приехал сюда – поклониться теням.
Или тени.
Почему Марко всегда так любил Венецию? По странной прихоти, удостоившей его, южанина, её северного имени?
Этого Эдуардо никогда не понимал. Марко возвращался сюда со своей аккуратностью математика – два-три раза в год – и крайне редко делился впечатлениями. Он вообще был молчаливым человеком. В нём и прельщало именно это сосредоточенное спокойствие. Будто стоишь рядом с маятником или ночным каналом. А может, под Часовой башней здесь, в Венеции, на пьяцце Сан-Марко – на той башне, где золото на сини показывает, кроме времени, ещё и фазы луны. Сплошная поэзия, чёрт побери.
Эдуардо позволил себе кривую усмешку. Слишком много поэзии. В таких количествах от неё, как от сладостей, начинает тошнить.
…Позже, в крошечном, но аккуратном номере, кровать мягко спружинила под ним, когда он открыл сумку с камерой и запустил руку в потайной карман. С картины на стене Эдуардо созерцали индийские женщины и слоны (почему это здесь?..). Больше никто не мешал ему.
Пистолет был чёрным, блестящим и совсем маленьким. Изящная безделушка – словно ненастоящий. Весьма удобно для дальних перевозок. Пафосно, как в той немецкой новелле (кажется, Манна), где герой приезжает в Венецию, чтобы красиво сдохнуть. Пафосно, но что же поделать?
Эдуардо улыбнулся. Раз решил напоследок поиграть в пафос, нужно идти до конца. И ведь, как назло – какая удача – завтра будет год со дня смерти Марко.
[1] «Привет, красавица! Куда идёшь?» (здесь и далее – пер. с итальянского)
[2] «Хороший денёк, правда?»
[3] «Куда ты? Как тебя зовут?»
[4] «Извините».
[5] «Почему? Говори мне «извини»! Я могу поболтать?»
[6] «Я обручена / у меня есть молодой человек».
[7] «Меня зовут Урания. Приятно познакомиться».
[8] «Добрый день, мэм! Всё сделано руками. Эксклюзивно! Ручная работа!» (искаж. англ.).