Мы помолчали какое-то время, батюшка сидел, что называется, «с отвисшей челюстью». Я не выдержал и негромко рассмеялся.
— А это… явление как вы объясните? Что, прописалась она у вас теперь? — сухо спросил отец Анатолий. — Меня так и передернуло, с трудом я подавил искушение ответить хамством.
— Да, живёт у меня. В жизни бывают разные, э-э-э... отношения между людьми, батюшка, — спокойно ответил я. — Ничего грязного, пошлого, безобразного в этом я не вижу...
— Ну, конечно! — почти вскричал он, шумно, гневно, и, встав, хлопнул обеими ладонями по столу. Я тоже встал, снова мы помолчали.
— Простите! — с нажимом, почти с упрёком, довесил он. — Но ведь ни в какие ворота не лезет, батенька! Сами-то как думаете?
Я сел, взял в руки чашку. До смерти меня это утомило, так не хотелось мне пояснять, оправдываться, бороться за правоту, копаться в грязных определениях «греха» и «не-греха»! Сколько же можно! Я ведь не мальчик! Подите все к чертям!
— Батюшка, а вы ведь зря... лютуете, — ответил я. — Я ведь теперь — ради Бога, извините — не в вашей юрисдикции, не по вашему ведомству прохожу. Я тут не так давно, э-э-э... буддизм принял. А после меня уж сразу, — я улыбнулся, — ламой назначили... Священнослужителем, так сказать...
Я постарался о моём «иерействе» сказать как можно ироничнее, и в другом состоянии о. Анатолий расслышал бы мою иронию, но тут он превратился в рыбу: выпучил глаза, глотал воздух ртом, раздувал шею, будто она поросла жабрами.
Чтобы усилить впечатление, я осторожно, нежно взял его за руку, провёл в гостиную и включил свет.
— Вот здесь я оборудовал молельную комнату, — тихонько сказал я.
Батюшка резко вырвал руку.
— Простите, — ответил он чрезвычайно сухо. — Простите! Извините! Не туда зашёл, уважаемый! Всех вам благ! Желаю вам благополучия и процветания! Отрадно, отрадно: встали, наконец, на путь духовный!.. Что же вы мне голову-то морочили, любезный: исповедаться пришёл на днях... С а н а-то своего не осквернили, зайдя к иноверцам, а? — надевая куртку, он ещё открывал и закрывал рот, будто силился что-то добавить — но видимо, ему не хватило воображения. Я распахнул дверь. Отец Анатолий, выйдя, обернулся — и вдруг, растянув улыбочку до ушей, сощурив голубые глазки, сложил ладони на груди и поклонился мне, копируя приветствие Льен Мин. Только вот не ожидал он, что я невозмутимо отвечу ему таким же поклоном.
— Тьфу! — в сердцах плюнул отец Анатолий, развернулся и был таков.
Я рассмеялся и не мог остановиться. Меня вдруг осенило: что это я пытал батюшку об отношении церкви к Ушинскому? Ведь ещё когда я был студентом, наши мэтры рассказывали: поп Смольного института приходил к педагогу домой, увещевать его (не по такому же, любопытно, поводу?), и между ними вышла сцена, Ушинский спустил попа с лестницы. А я вот — НЕ спустил, честь мне и хвала. Цинично до ужаса, прости, Господи, цинично, нехорошо, но как смешно!
На мой смех выбежала девушка.
— Is everything okay, dashi? [Всё в порядке, даши?] — Я кивнул. — What did he come for? Did he insult you? [Зачем он приходил? Он вас оскорбил?]
— No, dear, no; we had a nice chat, believe me... [Нет, милая, нет: просто приятно поболтали…] — Я всё ещё смеялся, а Льен Мин смотрела на меня серьёзными, строгими глазами.
— I am a very bad companion for you, dashi [я вам плохое общество, даши], — заключила она. — I am causing you so much trouble. [Я причиняю вам так много беспокойства] — И добавила:
— I must either leave you or not leave you at all, not for a moment. To protect you... [Мне нужно или уйти от вас, или вообще не уходить, ни на минуту. Чтобы защищать вас…]
Меня так и обожгло от этого. Это материнское, женское, вечное: мне сорок шесть лет, а ей девятнадцать, но она хочет меня защищать. И ведь такие чувства — за рамками и дружбы, и доверия к духовному отцу. А мне — как мне не растаять от такой заботы? Или зря я пугаюсь, или всё надумал? Помоги же мне, Господи!
Кстати, вечером, после молитвы, мы посмотрели мультфильм «Приключения домовёнка», я переводил. Мои опасения о недоступности русского юмора напрасны: моя гостья смеялась, как школьница. Но есть в этом мультфильме и пара грустных моментов. Льен Мин никак их не прокомментировала, но в её глазах я заметил слёзы. Чудо моё! И ты хочешь защищать меня! Не надо защищать меня: защищай лучше своего будущего мужа и будущих детей.
Я живу абсолютно бездумно, так, как будто моё теперешнее счастье никогда не кончится, а ведь оно не может не кончиться. Ну и что с того? Зачем отравлять свои дни этой мыслью? Кто-то очень точно сказал, что легко отличить человека старого от молодого по одному признаку: юность стремится быть печальной (и это удаётся ей плохо). А старость, напротив, желает быть радостной и ценит каждый счастливый миг.
Очень странно, но сегодняшнее моё «извержение» (точнее, пардон, самоизвержение) из лона церкви святой и православной меня не очень беспокоит. Никто же не запретит мне заходить в храмы, любоваться их красотой, внимать звукам пения. А иерархи? Боюсь, что русская интеллигенция всегда была в оппозиции к любым «архам», к любой власти: поэтому и Ушинский, истинно христианский педагог, бранился с иерархами не только светскими, но и церковными. Если бы в воле самого человека было определить свою веру, я продолжал бы считать себя православным христианином. Но поскольку специалисты, профессионалы не считают меня таковым, мне называться христианином будет непозволительной роскошью. И, в конце концов, мне ли осуждать профессионалов? Мне ли не знать, что вещи, которые для любителя кажутся проще пареной репы (чего уж проще — своё дитё воспитывать?), на поверку оказываются сложнейшими, и потому лучше их решение доверить тому, кто специально изучал предмет. Сидеть на двух стульях невозможно. Значит, быть мне буддистом!