Шестнадцатое октября, четверг
Возмездие (если считать его таковым) не заставляет себя ждать.
Сегодня до обеда я читал историкам лекцию о теориях развития личности (это ниша, скорее, психологов, но считается, что именно на теориях развития личности базируются классические концепции воспитания, что вообще-то разумно... но ложно. Великие педагоги, как правило, работали без оглядки на психологов.) Традиционно в курсе разбирается теория Мида, Кули, Колберга, Пиаже, Выготского и Фрейда (без последнего, на мой взгляд, легко можно обойтись, но не я писал учебник).
Имя Чарльза Кули всегда вызывает лёгкое оживление, к которому я отношусь терпимо, но сегодня, едва я его назвал, раздались неприкрытые смешки, а на «Камчатке» принялись его усердно переиначивать. Меня три раза спросили, как пишется фамилия: это было уже не смешно, и в окружающей развязности мне почудилось как будто падение уважения ко мне. В конце концов, я с каменным лицом написал фамилию на доске. И чего, казалось бы, переживать? Не мне ли самому были раньше смешны преподаватели, которые багровеют и бледнеют от малейшего шороха? Старею я, что ли?
Стадии нравственного роста личности по Колбергу студенты пропустили мимо ушей, это их абсолютно не занимало.
— Ну а вы, как считаете, сами на какой стадии находитесь? — поинтересовался я у аудитории.
Равнодушное молчание.
— На шестой, — уверенный бас Ильи Фатеева.
— Да, конечно! — подтвердил я иронично. — Безусловно! Вы, Фатеев, уже на седьмой. Пойдём дальше.
(О шестой стадии Колберг пишет в превосходной степени, оставляя её лишь для людей высокого морального облика, высокой праведности и чуть ли не святости, говоря религиозным языком.)
Я перешёл к концепции Фрейда и снова вызвал бурное оживление. Пришлось мне пояснить и чисто фрейдистские понятия, такие, как «либидо», «сублимация», «комплекс Эдипа» и «комплекс Электры». Бедная Любовь Васильевна! Ведь и она читает этот курс. Как, интересно, она подаёт материал? Наверное, с каменным лицом и железным нажимом в голосе, внутренне содрогаясь и увеличивая этот нажим при каждом смешке. Впрочем, не глупо ли бояться таких вещей? Студенты ведь, кажется, вышли из возраста четырнадцати лет...
И руку подняла Надежда, очень умная, гордая и независимая девчонка: из тех, что постоянно фрондируют и готовы лезть на баррикады. В любой группе найдутся такие.
— Василий Александрович? Можно вас спросить? Правильно ли я понимаю, что сублимация — это сексуальное влечение, которое неудовлетворённый человек направляет в другую область?
— Очень примитивизируя, можно сказать, конечно, и так... — осторожно ответил я.
— То есть если человеку не повезло в личной жизни, он ударяется, например, в науку и там достигает высот, компенсируя, так сказать, нехватку здорового общения, или, например, в политику, чтобы можно было говорить на публику, и там занимается такой, извините за выражение, мастурбацией на людях?
Сдержанный смех.
— Не всё так однозначно, Надя... («Не привести ли пример с христианскими подвижниками, уж их, наверное, не рискнут вышучивать, постесняются? Хотя кого же эта молодёжь постесняется?»)
Надежда меня не дослушала.
— Василий Александрович! А правильно я понимаю, что комплекс Электры — он двусторонний? То есть ему подвержена не только дочь, но и отец?
— Наверное, Надя... — обеспокоенно ответил я.
— Так вот: представьте себе, что у какого-то сублимирующего человека никогда не было дочери. И вот, в возрасте, он встречает молодую девушку, к которой ему кажется, что он испытывает отцовские чувства. А на самом деле это нормальное сексуальное влечение, и лучше бы для него было, если бы он его спокойно удовлетворил, никого не стесняясь. Ну, а ему, например, мешают обстоятельства...
Снова смех.
— Так я правильно понимаю, что это проявление комплекса Электры, Василий Александрович?
Я стоял перед сорока студентами, перед их живыми, насмешливыми глазами, как оплёванный, как н***й, не способен найти слов. Что это? Неужели все говорят? И неужели вы т а к это понимаете, чудовища? Хотя почему ж чудовища: для них, скорее, я анахронизм, динозавр, который почему-то стесняется «нормального сексуального влечения» и маскируется высокими словами. Будь я, как Володя Игнацишвили в дни его молодости, меня бы, наверное, уважали, а так — что же? — просто смешно... И ведь каждая секунда моего замешательства укрепляет их в мысли, что «у доцента рыльце в пушку».
Что же мне делать? Обрушить гнев на нахалку? Но чем же она формально виновата? Притвориться, что ничего не случилось? Или, подобно старому профессору в фильме «Гараж» Эльдара Рязанова, гордо выпрямиться и крикнуть: «Как вы смеете! Она — мне не любовница!» А кто тогда?
Я кое-как улыбнулся и сел за стол.
— Бедные вы, глупые... Вы просто ещё не стояли с этой стороны. Когда вы окажетесь — е с л и вы окажетесь — с этой стороны класса, вы многие вещи станете воспринимать совершенно иначе. Знаете русскую пословицу про кошку?
— Знает кошка, чьё мясо съела? — выкрик с задней парты. Смех.
— Нет, — спокойно ответил я. — Отольются кошке мышкины слёзки.
— Я что-то не так сказала, Василий Александрович? — искренне (или притворно-искренне) поразилась Надежда.
— Да нет, Надя, всё в порядке, я о своём. Нет, это не комплекс Электры, это другой... феномен. Я не психолог по образованию и не могу вам дать детальных разъяснений. Давайте дальше...
Однако лекцию я закончил, сидя: ноги меня не держали.
Выйдя на улицу, я принялся охлопывать карманы в поисках спичек и трубочного табака. Нашёл последние крошки.
— Эй, Василий Саныч, нехорошо! — одёрнула меня Эльвира, прошедшая мимо. — Какой пример вы подаёте студентам! Мы боремся с курением студентов... — Я отмахнулся.
Пока я пытался набить этими жалкими крошками трубку, на крыльцо выскочил Хромов.
— Василий Саныч, здорóво! — потряс он мою руку. — Не твоя «Волга» стоит? — Замечу, что при других Хромов ко мне на «ты» не обращается. Или просто утверждается в институте в отношении доцента Иртенева дух панибратства?
— Моя.
— А не подбросишь меня до площади Ленина, Василий Саныч?
— Подброшу, — согласился я, вздохнув.
Хромов шумно сел на пассажирское сиденье, стал вертляво оглядываться в поисках ремня, нашел, застегнулся и ещё немного поёрзал. Я повернул ключ.
— Эх, Василий! — сокрушённо заявил мне Хромов, когда мы тронулись. — Засохну я скоро. Скочевряжусь вконец.
— Да-да, — рассеянно поддакнул я, думая, что последуют обычные жалобы на проклятую работу. Нет двух русских педагогов, которые, сойдясь, не станут жаловаться друг другу на работу.
— Нету у меня, понимаешь, настоящей мужской жизни, — вдруг разоткровенничался он. — Другие ведь, погляжу, живут полной жизнью, устраиваются... Кто в департамент перебрался, кто, знаешь, лосей стреляет по выходным...
— Иди-ка ты, — беззлобно отозвался я. Байку про то, что наш декан по выходным стреляет лосей, я слышал уже тысячу раз, она успела обрасти бородой.
— Кто-то вот студенточку себе нашёл, — продолжал разглагольствовать Хромов, — познаёт с ней, так сказать, восточную культуру. Кама с вечера, кама с утра, так сказать... Ай, завидую я тебе, Вася! Бесстрашный ты человек! Слушай, научи меня, как это так делать, чтобы не бояться ни черта! Ведь при Советах поперли бы тебя к чёртовой матери! Ну, так нынче демократия, все так и обалдели, рот разинули...
— Назар Фёдорович, — прервал я. Его безобразные выходки, честно говоря, не производили на меня впечатления: я только удивлялся, как это умудрился посадить в машину этого хама.
— Да?
— Дурак ты, Назар Фёдорыч.
— Ну конечно, я-то дурак, а ты у нас умный человек... — обиженно возразил он.
Мы помолчали какое-то время.
— Только знаешь, что, Василий? — вдруг снова начал наш правдолюб, иным, значительным тоном. — Я, может быть, неудачливый человек, не ловкий, но у меня всё-таки есть кое-что, чего у тебя нет.
— М-м-м, — значительно протянул я. — Загородный коттедж, наверное?
— Куда нам до коттеджей, мы люди честные... — Он подождал паузу. — Совесть у меня есть, Василий!
Тут уж я рассмеялся.
— У тебя, Назар? Да что ты, нет у тебя совести... — Я остановил машину на обочине. — Проваливай.
Хромов замолчал, не удостаивая меня даже слова, демонстрируя мне свой гордый коммунистический профиль.
— Ну давай, давай! — подбодрил я его.
Безмолвствуя, он вышел и так захлопнул дверь, что внутри всё зазвенело.
Я же не сразу тронулся с места: ото всего это свинства на меня вдруг накатило такое горячее, мучительное желание видеть мою красавицу, слышать её звонкий смех, что я просто не мог справиться с собой.
Времени до полтретьего оставалось в обрез: я заехал в университетскую столовую, уныло поковырял в своей тарелке что-то малоаппетитное и с тяжёлым сердцем отправился на кафедру.
Большинство преподавателей уже присутствовали: я поздоровался с ними. Появился и Григорий: вид у него был какой-то виноватый и заискивающий. Бочком он подобрался ко мне.
— Василий Александрович, мне очень нужна ваша консультация!
— Что, прямо сейчас? — поразился я.
— Прямо сейчас, потому что Лидия Петровна сказала мне вчера, что я сегодня на кафедре представляю первую главу своей диссертации...
(Как меняются все эти мальчики, когда им что-то нужно, куда исчезает спесь, каким правильным, литературным русским языком они начинают говорить!)
— И я вам вчера вечером пытался дозвониться, но не смог...
Ну да, на ночь я отключаю телефон: Лидия имеет дурную привычку звонить вечером и решать производственные вопросы по полчаса. Но какая она неугомонная! Зачем же так дёргать мальчишку? Что ей снова клюнуло в темя? Кроме того, если Гриша выступает (а, помимо него, в плане ещё три вопроса), то во сколько же мы закончим?!
Тут, легка на помине, стремительно вошла и сама Моржухина.
— Коллеги, здравствуйте! — объявила она с порога. Григорий бросился принимать её пальто. — Давайте в темпе: сейчас послушаем две предзащиты, после маленький перерыв на десять минут и кафедра...
— Лидия Петровна! — перебил я. — Прошу меня и Григория освободить от предзащит: ему нужна моя консультация.
— Что, прямо сейчас? — неприятно поразилась она, точь-в-точь, как я.
— Да: он же сегодня выступает на кафедре с первой главой.
— Ах да... А что, вчера нельзя было его проконсультировать?
Гриша испуганно открыл рот, собираясь оправдываться. Я махнул ему рукой: молчи, целее будешь. Моржухина тяжело вздохнула.
— Ну что ж, идите. Давайте только поскорее, ладно? Полчаса!
Гриша снова открыл рот, я снова сделал знак ему молчать.
Неспешно с моим аспирантом мы спустились к вахте, я взял ключ от свободного кабинета.
— Василий Александрович, мы же не успеем за полчаса!
— Гриша, не суетись: никуда мы не будем спешить. Что ты, думаешь, нас побегут искать по всему зданию? Давай сюда работу...
Разумеется, и мне было приятней остаться со своим аспирантом, чем просиживать штаны на предзащите, изо всех сил изображая заинтересованного и компетентного слушателя. На моей памяти через кафедру прошли только три по-настоящему дельных диссертации.
Я немного подправил Гришину речь, как мог, постарался спрятать в ней наиболее слабые места, прикинул возможные вопросы и смоделировал ответы, Григорий старательно записывал. Признаться честно, подводить научную базу под «закон Божий» в его кондовом варианте — скучно и противно. Мы закончили минут за пятьдесят.
— Василий Александрович, пойдёмте!
— Куда ты, Гриша? — благодушно отозвался я. — Пойдём-ка покурим. Не куришь?
Мы спустились в холл и сделали себе в кофейном автомате два кофе.
— Василий Александрович, я всё-таки беспокоюсь! Уже, наверное, обе предзащиты прошли...
— Очень надеюсь на это... Ну пойдём, так и быть, не спеша так, знаешь...
Дверь кафедры была полуоткрыта.
— А мне нет никакого дела до этого! — услышал я издали резкий голос Эльвиры.
— А разве кому-то есть дело? — изумлённый голос Жени Ульгер. — Никому абсолютно никакого дела!
Пауза. Дамы пьют чай. Григорий уже собирался войти. Я громко хлопнул в ладоши. Он обернулся, удивлённый. Я пальцем поманил его к себе.
— Стой, — шёпотом сказал я. — Послушаем.
Робкий, неуверенный голос Любы Окуловой:
— Женя, а ты ему что-нибудь говорила?
— Почему я должна ему что-то говорить?! — возмущённо отзывается Евгения.
Всё ясно: обсуждают мою драгоценную особу.
Я вновь поманил своего аспиранта пальцем, мы прошли несколько метров по коридору и для надёжности завернули за угол. Поразительно, как проблемы (или интриги) сближают людей!
— Гриша, тебе партийное задание, — тихо сообщил я. — На кафедре скажешь, что Василию Александровичу стало плохо, приступ бронхита, пошёл домой. Ты меня посадил в такси. Распиши всё в красках.
Гриша кивнул с сосредоточенным видом.
— И самая моя главная просьба... — я секунду поколебался. — Из мужской солидарности прошу. Послушай, ради Бога, что обо мне говорят на кафедре! Если сделаешь пометки, я... не обижусь.
Гриша снова кивнул понимающе. Его-то, скорее всего, при разборе моей личности никто стесняться не будет.
— А если я вам эти пометки пришлю вечером по электронной почте, вы, я думаю, тоже не обидитесь, — сообщил он.
На лету схватывает Григорий, станет большим человеком. Я кивнул. Мы пожали друг другу руки.
«Как же некрасиво: я посылаю своего аспиранта шпионить, — затянуло у меня в груди. — Безобразно. А говорить обо мне гадости за моей спиной — не безобразно?» Тем не менее, это неприятное чувство не проходило всю дорогу. Влетит мне за самоуправство, не поверит Моржухина моей внезапной болезни. Но лучше объяснение с нею наедине, чем перед всеми отчитываться о своей деятельности куратора. Эх, хорош куратор! Но не в Библии сказано ли о пастухе, который потерял одну любимую овечку, и, оставив девяносто девять, пошёл искать её, и, найдя, не мог нарадоваться?
Льен Мин так и просияла, увидев меня, а у меня в груди защемило ещё больше: бедная девочка, она ведь и не представляет, какую мерзость про нас рассказывают!
— I am waiting for you [а я жду], — проговорила она грудным голосом, почти пропела. — Are you hungry? [Голодный?]
Она спросила это так просто, буднично, даже не прибавив dashi, и тут на меня нашёл какой-то столбняк: до того нереально это было. Будто я не доцент кафедры теории и методики воспитания, а какой-нибудь успешный американский бизнесмен, которого красавица-жена по возвращении домой спрашивает: есть хочешь?
— No. What about you? [Нет. А вы?]
— I am not. [Нет.]
— Let’s pray, then [тогда пойдём помолимся], — сказал я, кажется, излишне строго. Льен Мин послушно проследовала в «молитвенную комнату».
Я переоделся в ванной комнате в «своё облачение», вернулся. Мы прочитали долгую, долгую молитву, и мне стало немного легче. Мы продолжали сидеть на полу, девушка искоса смотрела на меня.
— Is something wrong, dashi? [Что-то не так, даши?] — внезапно спросила она.
— No, why? [Да нет, почему…] — пробормотал я. Она улыбнулась.
— I remember a film I saw some years ago, dashi, a Korean film about an old Buddhist master and his young disciple. One day, the master asks the young monk who is praying, ‘What’s wrong? You don’t usually pray at this time, do you?’ [Я помню фильм, который видела несколько лет назад, даши: корейский фильм о старом буддийском наставнике и его молодом ученике. Однажды наставник спрашивает молодого монаха, который молится: Что такое? Ты ведь в это время обычно не молишься?»]
На мою беду, я тоже видел этот фильм, он называется «Весна, лето, осень, зима и снова весна». Красивый фильм корейского режиссёра с непривычным для русского уха именем Ким Ки Дук о буддийском монахе и его ученике. Льен Мин со свойственным ей тактом оставила за скобками многое из его сюжета. Среди отшельников появляется юная девушка, которой прописано лечение травами. Молодой монашек испытывает к ней влечение и однажды протягивает руку, касается её. Девушка даёт ему пощёчину. Со слезами монашек бросается перед алтарём и истово молится, в этот момент и входит его учитель, замечая: «Ты обычно не молишься в это время». Господи! Неужели и дома не кончится этот кошмар!
— Are you reproaching me, Lian Min? [Ты меня упрекаешь, Льен Мин?] — спросил я тихо.
— No! — искренне удивилась она. — For what? [За что?]
Значит, нет, но я уже не мог остановиться:
— I know this film. Do you remember why the young monk is praying? Because of a young girl he feels physically attracted to, doesn’t he? [Я знаю этот фильм. Ты помнишь, почему монашек молится? Из-за молодой девушки, которая его привлекает в половом смысле, — что, не так?]
Долго, долго она смотрела на меня — и поняла, кажется.
— No! — выдохнула моя красавица изумлённо, и уже медленно заливалась краской. — No! I would never dare to reproach you. [Я бы вас никогда не упрекнула.] — Она встала, я тоже. — And even if ... who am I to reproach you! [И если даже… кто я, чтобы вас упрекать!]
— You are very Russian, Lian Min [ты — очень русская, Льен Мин], — сказал я в ответ. — It is very Russian to accept one’s sins or crimes and forgive them as if there had never been any sin and any crime at all. But I tell you, I have never had an idea of... [Это так-по-русски — принять чужие грехи или преступления и простить, будто никакого греха и преступления вовсе не было. Но я тебе говорю: у меня и в мыслях…]
— Oh, I know! [Я знаю!] — воскликнула она с глубокой мукой, ещё бы немного, и на колени бы, может быть, упала моя красавица. Я схватил её за руки.
— Come, let's go to the kitchen and have some tea. We should calm down. Calm down [Пойдём на кухню, выпьем чаю. Успокоиться нам нужно. Успокоиться], — повторил я как заклинание.
Мы прошли в кухню, Льен Мин послушно заварила чай.
— I like tea [ничего чаёк], — сказал я миролюбиво, показывая все зубы. Льен Мин тоже улыбнулась мне, а глаза ещё блестели от влаги. Я почувствовал вдруг к ней невероятную близость, невероятное доверие — и ляпнул, забывая о её статусе, возрасте, национальности, так же, как мог бы сказать Жене (да как бы и Жене не сказал):
— The whole university thinks I am sleeping with you, do you know it? [Весь университет думает, что я сплю с тобой. Ты знаешь?]
Льен Мин на короткий миг закрыла глаза, подняла руки и сильно прижала их к ушам, я даже испугался за неё. Но она опустила руки через пару секунд.
— Well, I guessed so [да, я догадывалась], — сказала она спокойно. — And ... your colleagues? [А… ваши коллеги?]
— They spend hours gossiping about it, I think. [Целыми часами об этом плетничают, думаю.]
Снова Льен Мин попыталась поднять руки к ушам, но, увидев, что я смотрю на её руки, переборола себя.
— And ... what are you going you do about that? [И что вы будете делать с этим?] — негромко спросила она. Я пожал плечами.
— Nothing, I don't care about idiots. [Ничего, мне плевать на дураков.]
Льен Мин подняла руку ко рту. Я не сразу понял, что она делает — а она неприметно укусила свой указательный палец зубами и, кажется, готова была его прокусить насквозь. Неужели стыд передо мной доставил ей такую муку? Или боль за меня?
— STOP IT! [Хватит!] — вскричал я. Она отняла палец, на котором остались какие-то чудовищные следы от её зубов, я не мог их видеть. Отводя глаза, я достал из кухонного шкафчика бинт, вату и перекись водорода. Льен Мин послушно смазала себе палец и принялась перебинтовывать палец, всё — молча. В отечественную войну она бы была медсестрой и ни разу не произнесла бы слово жалобы. А в древнем Риме умерла бы за веру на кресте, не издав ни звука. Хотя что я говорю, она же буддистка. И я теперь тоже. И наш долг — улыбаться и терпеть, даже если враги начнут нас резать на части.
— You sweet little girl [милая маленькая девушка], — заговорил я вдруг. — You my beautiful princess, you my courageous little soldier. I admire you. If you knew how I admire you, how I worry about you. [Моя прекрасная принцесса, мой храбрый солдатик. Я тобой восхищаюсь. Знала бы ты, как я тобой восхищаюсь, как я за тебя беспокоюсь!] — Льен Мин прятала глаза. — Do you think it is mean of me to say things like that? [Что, думаешь, нехорошо я делаю, говоря такие вещи?] — тут же раскаянно спросил я.
— No, — ответила она. — Do you have a tape-recorder and a microphone, dashi? [У вас есть магнитофон и микрофон, даши?]
Всё-таки отличается мой и её английский, я бы спросил Have you got ... ?, нас в вузе в своё время именно так учили. Во время моей месячной стажировки в Британии десять лет назад Have you got … ? тоже было более употребительным, но американцы, конечно, сплошь и рядом говорят Do you have … ?
— Yes, why? [Да. Зачем?] — изумился я.
— If I could listen to your kind words and your voice after leaving Russia I would be very happy [я была бы очень счастлива, если бы могла слышать ваши добрые слова и ваш голос, когда уеду из России], — пояснила она и подняла на меня свои глаза, снова полные влаги.
В шесть начинался концерт, и, поскольку мы не успевали дойти до концертного зала пешком, мы решили ехать на машине. Моя гостья, скрывшись в своей комнате, вышла в простом чёрном и очень идущем ей платье. Боже мой, снова кольнуло мне в сердце: ведь я привык воспринимать её как студентку, как маленькую девочку, это — первое впечатление от девушки, а она — вполне взрослое женское существо. И не только в том дело, что по уровню развития она превосходит прочих студентов: такие платья (в отличие от джинсов или блузок на бретельках) девочки не носят, а только молодые женщины, которые, несмотря на молодость, уже много знают про человеческие отношения, имеют соответствующие эмоциональные реакции. (Да разве девочки беспокоятся о религии? Находят удовольствие в фильмах Ким Ки Дука или Акиро Куросавы? Прислушиваются к классической музыке?) И, если бы она была девочкой, родилось бы у меня это чувство близости и доверия?
Чудесная музыка Рахманинова ещё звучит у меня в голове. Исполнение оставило, правда, впечатление недостаточных репетиций, но дирижёр оказался на высоте и, подобно талантливому педагогу, на своей личной энергии вытащил, выстроил прекрасный концерт. (А между тем, нашим филармоническим оркестром руководит не он, а бездарь, любящий красивые слова и свои фотографии в газетах.) Девушка (я бросил на неё взгляд пару раз) как будто пыталась скрыть волнение, но не сказала мне ни слова. Лишь на обратном пути я отважился спросить её о впечатлении.
— It is very beautiful, dashi, and is puzzles me so much... [Это прекрасно, даши, и это меня так озадачивает…] — отозвалась она.
— What exactly? [Что именно?]
— That you are so different. That the same nation creates the music whose beauty takes your breath away and shows rudeness and violence. [Что вы такие разные. Что один и тот же народ создаёт музыку, красота которой захватывает дух, и проявляет грубость и жестокость.]
«Снова она будто пересказывает Достоевского другими словами, — мелькнуло у меня в голове. — Правда, широк человек, а русский особенно... Милая».
И не успел я додумать мысль, как зазвонил телефон. Моржухина. Пришлось мне остановить машину: увы, я не настолько иду в ногу со временем, чтобы уверенно водить, говоря по сотовому телефону.
— Василий Александрович, родной, где пропадаешь? Почему телефон отключил?
— В фи... приступ был, Лидия Петровна, отлёживался в ванной.
— Всё понятно. Хочу обрадовать тебя, но только между нами. Подошёл ко мне сегодня твой Григорий и поинтересовался, могу ли я теоретически осуществлять руководство его работой.
— Что такое? — изумился я. — Я ему не нравлюсь?!
— Нет, он, видишь ли, хм, за твоё здоровье беспокоится. Что твоё здоровье помешает, дескать, тебе вести научную деятельность. Что такое, Василий, ты уж так болен, что ли? Что это твои аспиранты тебя списывают раньше времени?
— Да занедужил, Лидия Петровна, но на покой пока не собираюсь...
— То-то. Ему, прошу тебя, о моём звонке не говори. С тебя ожидаю письменный отчёт по вопросу, который сегодня был в плане.
— Сделаю, Лидия Петровна.
— Ну, выздоравливай.
Мы попрощались. Я убрал телефон и некоторое время сидел молча, Льен Мин встревоженно смотрела на меня.
Ах, фрукт! Правда, далеко пойдёт. Я, конечно, ему начальство, и прямой просьбе он не откажет, ещё и рвение выкажет (кто знает, как дело-то обернётся?), но почуял, видно, носом, что шатки стали позиции доцента Иртенева на кафедре, вот и зондирует почву. Если свалится доцент — за собой не потащит ли? Можно ли успеть перебежать? Ну и чёрт с тобой, отец Герман.
— Don't worry, dear [не беспокойся, моя хорошая], — пробормотал я. — It is not about you. [Это не о тебе.]
— You must trust me [вам нужно мне доверять], — неожиданно сказала девушка. — I do trust you and you must trust me, too. [Я вам доверяю, и вы мне должны доверять.]
— I do [я доверяю], — ответил я испуганно. Но ведь она права. Но, бедная, неужели мне обрушивать на неё весь поток грязи, в которой я плаваю? — I'll tell you everything, Lian Min, as soon as I get some more information. [Я тебе всё скажу, Льен Мин, когда сам побольше разузнаю.]
Дома моя красавица смущённо призналась, что голодна, и отправилась стряпать, а я решил проверить электронную почту. Григорий всё же написал мне. И оперативно: видимо, едва успел домой вернуться, как сел за письмо. А, может быть, и не возвращался: прямо на кафедре написал?, да и отправил с нашего компьютера? Ах, картинка: женщины перемывают мои косточки,
А между тем отшельник в тёмной келье,
о них о всех донос ужасный пишет...
Вот текст письма.
Василий Александрович! Просьбу Вашу выполнил. О Вас говорили: не знаю, приятно ли Вам об этом читать, если бы не Ваша просьба, не стал бы об этом писать, так что, пожалуйста, не сердитесь. Очень активно обсуждали ваши личные контакты с якобы какой-то студенткой (откуда они это взяли, ума не приложу). Специально подсчитал, сколько раз произнесли слово «неэтично»: двенадцать. Л. П. вошла и положила этим пересудам конец, но на кафедре отзывалась о том, что «некоторые коллеги саботируют, им дают ответственное задание, а они ведут себя так, что позволяют о себе говорить такое, что вянут уши, причём уже все говорят, не стесняясь, не будем называть фамилии». На всякий случай записал Вам эти разговоры на диктофон, посылаю прикреплённым mp3-файлом. Большое Вам спасибо за корректуру: много меня не ругали, вопросов по научному аппарату почти не было, Л. П. даже обнадёжила, что к лету, если я успею, может поставить предзащиту. С уважением,
Григорий Фоменко
Ай да отец Герман! Вот как расстарался, на диктофон записал! Зря трудился: мысль о том, чтобы отслушивать чужие разговоры, не вызывает у меня ничего, кроме отвращения.
Между прочим, в электронном почтовом ящике оказалось ещё одно письмо: от Жени, с многообещающим заголовком «Надо объясниться». Я даже не стал открывать его. О чём нам объясняться? Какими упрёками и какой бранью она его наполнила?
Не заметил, как за моей спиной оказалась Льен Мин. Без слов я протянул ей распечатанное письмо. Наморщив лоб, она углубилась в чтение и несколько раз спрашивала у меня значение незнакомых слов. Подняла глаза.
— Are they talking about me? Are they blaming you? [Они обо мне говорят? Стыдят вас?] — Я кивнул. Льен Мин вдруг на миг порозовела, но не от стыда, тяжело дыша, сдвинула брови, сузила глаза, раздула ноздри, даже как будто сжала кулачки, я с изумлением смотрел на неё: такой я её не видел. Она быстро опомнилась.
— I am sorry, dashi! [Простите, даши!]
— Good night, dear [спокойной ночи, моя хорошая], — сказал я поспешно.
— Good night, dashi! [Спокойной ночи, даши!]
Я выключил компьютер, вернулся в свою комнату и ещё долго сидел, думая. Полчаса прошло, наверное, как до меня донеслись еле слышные всхлипывания.
Я осторожно подошёл к двери комнаты моей красавицы: да, она плакала, а, услышав меня, затихла. Милая, бедная!
Уже я протянул руку, чтобы открыть дверь — но остановился.
Кто я ей, в конце концов? Духовный наставник — но что за абсурд, мне ли её наставлять? Преподаватель? Но между преподавателем и студентом такие отношения не выстраиваются. Может быть — друг, как ни диковинно это звучит. Особенно сейчас, когда особое доверие стало зарождаться между нами. Друг, возможно — но не любимый человек, чтобы мне без стука входить к этой девушке в одиннадцать вечера. И со стуком также. И что я скажу ей? Словесные утешения вообще помогают слабо. Я протяну руку, начну гладить её по волосам, прекрасным, чёрным — и сам не замечу, как она окажется в моих объятьях: из благодарности, по собственной воле. Сказавший А должен сказать и Б, и я стану для неё не dashi, а sweetheart [любимым], но как гнусно с моей стороны окажется воспользоваться беззащитностью, добротой и благодарностью моей красавицы! И что проку с того, что я души не чаю в ней, старый дурак! Нет, никогда. И в любом случае: как я буду на следующий день смотреть ей в глаза?
Вот так я стоял под её дверью, думал и кусал губы. Господи, как же мне было жалко её, мою принцессу, мою умницу, сердечко моё, в чужой стране, оклеветанную, одинокую! И ради неё же я не мог не только постучаться, но даже сказать через дверь хотя бы слово утешения. И было это всего каких-нибудь два часа назад.