В школе много говорили о новом учителе. Удивительное дело: большинству он, кажется, был симпатичен! Мальчишкам нравилась его невозмутимая уверенность в себе, девчонкам — его молодость и мужское обаяние; и тем, и другим — его демократическая раскованность и его дерзкие, почти шокирующие рассуждения с будоражащим ароматом откровенного цинизма. (Передавали, например, что при изучении «Бедной Лизы» Карамзина он, поясняя случившееся между Лизой и Эразмом, сказал девятому классу: «Заприте женщину в одной комнате с мужчиной, и у них обязательно кончится постелью, это всё — законы природы».) Безусловно, Мечин был «несоветским человеком», но само это оказывалось таким соответствующим духу времени, ведь Советский Союз доживал последние часы! Кроме того, никто не мог бы отказать Мечину в великолепной эрудиции и в уме: особом, сильном, остром, проницательном. Не нужно пояснять, что я не разделял общего восторга, да и вообще решил плевать на господина демократа с высокой колокольни: за сочинения я получал четвёрки, и этого мне хватало с избытком. Меня куда больше занимали другие вещи, подопечный мне класс, например, ведь простенькие словесные игры, элементарное аудирование и тренировка звуков давали свои первые скромные плоды. И, конечно, Света.
Света продолжала заглядывать в мою комнату по вечерам, мы болтали о том и о сём, я просил её рассказывать мне о городской жизни и нравах в городской школе, что она с удовольствием и делала, рисуя какие-то очень мрачные, неприглядные и почти невероятные картинки; обнаруживая в своих описаниях рассудительность, сострадательность, благородство.
Света, кроме того, всё так же исправно посещала кружок вожатых и, думаю, ей было у нас неплохо. В нашей компании её принимали как свою, хоть и не комсомолку, и только порой шутливо поддразнивали, намекая на её «несоветский облик», её особость, которая выражалась в сдержанности, почти что в аристократизме поведения и речи. Подобно мне, другие также едва ли видели её будущей вожатой: вожатому ведь нужны напор и лужёная глотка, — но, с другой стороны, были не против присутствия в коллективе симпатичного человека. Дима Рябушкин, сколь я успел заметить, совершенно очаровался моей сестрой, а она к нему проявляла простую приветливость. Наверное, видя это, Рябушкин не позволял себе увлечься слишком серьёзно, муки любви с его весёлым характером были несовместимы.
Света, подобно мне и другим вожатым, стала захаживать к Ивану Петровичу и просто так: я был и рад этому, и, отчасти, опечален, я чувствовал, что она ищет в нашем замечательном директоре умного, разностороннего, под стать себе, собеседника, и огорчался, что я таким собеседником быть для неё не могу. Кстати, когда я сказал об испытании походом в весенние каникулы (конечно, не уточняя никаких деталей), она выразила спокойную готовность идти в этот поход, чего я совсем не ожидал от неё.
И при всём этом что-то с моей сестричкой происходило странное, неуловимое, то, что выражалось в её еле заметном отчуждении — и не только от меня, а ото всех людей — и подчёркнутом улыбчивом спокойствии, которое должно было скрыть усиливающееся Светино волнение. Или мне кажется это? — думал я. По крайней мере, Елена Сергеевна ничего не замечала, а женщины обычно более чутки, чем мужчины. Но вот, один случай заставил меня встревожиться больше обычного.
В какой-то мартовский денёк мы добрались до темы «Зарубежная литература XX века», и Мечин, начиная тему, поинтересовался, кто из нас читал хотя бы одного не поросшего мхом времени зарубежного автора. Ответом было робкое молчание. Я поднял руку, пересиливая себя.
— Я читал.
— Что вы читали, молодой человек?
— «Прощай, оружие» Хемингуэя и «Трёх товарищей» Ремарка.
— Браво, юноша. И что же вам больше понравилось? — у меня создалось ощущение, что Геральд Антонович относился ко мне как к «парню от сохи», и я, на самом деле, был рад этому впечатлению, может быть, даже неосознанно его поддерживал: с крестьянина-навозника и спросу меньше.
— Оба.
— Почему?
Я мог бы постараться объяснить, почему, и даже порассуждать об отличии Хемингуэя от Ремарка, но ужасно мне не хотелось лезть из кожи вон перед его жёлто-зелёными глазами, со взглядом тяжёлым и холодным, как пудовая гиря, поэтому я ответил лаконично и непритязательно:
— Потому что про любовь, — и сел под общие смешки. Мечин тоже осклабился.
— Любовь — великая сила, согласен, особенно сексуальная… А такие фамилии, как Джойс или Голдинг, или хотя бы банальный Хаксли, кому-нибудь здесь известны? Нет? Или, например, поэзия? Кто-нибудь знаком с зарубежной поэзией двадцатого века? Любимое стихотворение помнит наизусть?
Света подняла руку.
— Избавьтесь вы уже от этой сервильной привычки поднимать руку, — проворчал Мечин. — Можно просто сказать «я». Ты помнишь наизусть любимое стихотворение, Светлана? — мою сестру Геральд Антонович запомнил, хотя совершенно не давал себе труда запоминать имена. Света встала.
— Д-да.
— Чьё?
— Брэдбери, кажется, хотя я не уверена… Я просто недавно читала…
— Брэдбери? — поразился Мечин. — Старичок писал стихи? Впрочем, кто знает… Читай. Мы тебя внимательно слушаем.
Света откашлялась и начала — негромко, но голос её креп и звучал с тем подлинным волнением, которое привычно имитируют все, от «мастеров художественного слова» до звёзд эстрады, от политиков до священников, и которое, настоящее, так же редко, как чёрные цыплята среди обычного цыплячьего выводка.
Доверья океан
Когда-то полон был и, брег земли обвив,
Как пояс радужный, в спокойствии лежал.
Но нынче слышу я
Лишь долгий грустный стон да ропщущий отлив,
Гонимый сквозь туман
Порывом бурь, разбитый о края
Житейских голых скал.
Света подняла голову, голос её зазвенел, так, что у меня озноб пробежал по коже.
Дозволь нам, о любовь,
Друг другу верным быть. Ведь этот мир, что рос
Пред нами, как страна исполнившихся грез, —
Так многолик, прекрасен он и нов, —
Не знает, в сущности, ни света, ни страстей,
Ни мира, ни тепла, ни чувств, ни состраданья,
Горло ей перехватило, последние строк она произнесла тихо.
И в нем мы бродим, как по полю брани,
Хранящему следы смятенья, бегств, смертей,
Где полчища…
Света выдохнула воздух, как от тяжёлой работы и помотала головой, показывая, что не может продолжать.
— Где полчища слепцов сошлись в борьбе своей,[1] — чётко, раздельно произнеся, смакуя каждое слово, закончил Мечин. — Браво, Светлана. Если Брэдбери приводит текст в романе, это не значит, что он автор. Это Мэтью Арнолд, девятнадцатый век. Но всё равно, спасибо, я в восторге от твоего неподдельного пафоса. А какая роскошная схема рифмовки первой строфы! A b c d b a d c. Ручаюсь, что никто здесь этого не оценил, мы только рожи умеем корчить... О чём это стихотворение? Не знаете. Нет, вы знаете. Вы просто ленитесь думать. Оно — о том, что homo homini lupus est. Человек человеку волк. В мире нет ни мира, ни тепла, ни состраданья, я аплодирую Арнолду и подпишусь обеими руками. Запомните это, дети. Человек настоящего, в своём большинстве, слеп. Обманывайте себя, скулите от жалости к себе, если хотите, но лучше, если вы примете эту жизнь и этот мир, без света и страстей. И пусть спор решит война, как говорили латиняне, Et utendum est judice bello. Вы должны научиться воевать. Такова идея. Опять же, то звучание, с которым Светлана прочла этот текст, говорит о правдивости его идеи. То, что лживо, не звучит. Я надеюсь, я понятен?..
Что-то он ещё говорил, но я не слушал его, я не сводил глаз со Светы, которая села на своё место бледнее обычного и тяжело дышала. Из сотни девушек едва ли одна без труда вспомнила бы столь изысканное стихотворение и сумела бы так прочитать его, но даже не это меня поразило. Если запомнила, причём легко, не уча специально — то, значит, запомнила по созвучию с собственным душевным строем и событиями своего сердца. Что происходило в этом умном, мужественном, преданном сердечке? И я, почему я был слеп и бессилен, как солдат полчища слепцов, и мог только роптать на свою слепоту и бессилие перед лицом того, что происходило в моей драгоценной сестре?
Вечером я постучал в дверь её комнаты.
— Что такое, Миша?
— Так, ничего… — Я помялся. — Ты знаешь, Свет, я… про стихи. Сегодня на литературе. Ты их отлично прочитала, и стихи отличные. Но почему именно их? Почему они в тебя запали? В тебе… происходит что-то?
Моя сестра посмотрела мне прямо в глаза и медленно залилась краской. Не отвечая, она встала и вышла. Я вынужден был вернуться в свою комнату, коря себя за длинный язык и бестактное участие.
[1] Перевод И. Оныщук