Я вырос в Землице. Землица — это большое село примерно в сорока минутах езды от областного центра, живёт здесь тысяч пять человек, может быть, немногим меньше. В Землице есть и обычные деревянные избы, а больше всё-таки двух- и трёхэтажных кирпичных домов с центральным отоплением и канализацией, газом и электричеством; есть электростанция и котельная, магазины, почта, Дом культуры, церковь (ныне уже действующая), детский сад, школа.
Сейчас Землица, как многие русские сёла, пустеет, стареет, спивается. В советское же время она жила своей хоть и не роскошной, но устойчивой жизнью: земличане работали в колхозе, на ремонтном предприятии «Сельхозтехника» (бывшей МТС), на овцеводческом хозяйстве (официально оно называлось овцеводческим комплексом). В нашей округе разводят романовских овец, когда-то хозяйство было таким успешным и богатым, что претендовало на статус племенного совхоза, но во время моей юности захирело, а в стаде осталось едва ли сорок голов.
Мы тоже держали овец, шесть взрослых животных, отец завёл скотину, когда я был в третьем классе. Звали их Белка, Динка, Зойка, Копытце, Марта и Нюрка. Мне больше всех нравилась Марта: немолодая уже овца, большая, очень спокойная, очень умная. Не перевариваю выражение «Глуп, как овца»: овцы совсем не глупы. (Впрочем, не все: есть овцы — настоящие дурёхи.) Может быть, человеку просто-напросто приятно думать о зверях хуже, чем они есть, может быть, это возвеличивает нас в собственных глазах?
Помню, Зойка запаршивела: напал на неё то ли лишай, то ли ещё какой недуг. Отец решил её забить, по поводу чего у нас разгорелись жаркие, до детского крика, дискуссии. Мне Зойку было отчаянно жалко. Отцу тоже, но он боялся, что больная овца и прочих заразит. Несколько раз он выволакивал Зойку за ворота овчарни, и всякий раз у него не поднималась на животину рука. Вернувшись последний раз, он хлопнул стопку водки без закуси и объявил мне, что Зойка «ревёт, и у него с души воротит от энтого дела». «Как это — ревёт?» — спросил я непонимающе: овца ведь — не корова и не медведь. «Как баба ревёт».
Я бросился в кошару. Действительно, Зойка плакала: у неё в глазах стояли слёзы. Жуткое зрелище! Говорят, такое только перед забоем случается со скотиной.
Я открыл дверь овчарни и погнал Зойку на улицу, толкая её руками, едва ли не кулаками провожая. «Иди отсюда! — бешено кричал я. — Иди, чёртова дура! К колхозным иди!» Отец тоже пришёл и смотрел на это, не говоря ничего, а я в своём неистовстве и бояться его перестал. Зойка, наконец, мотнула головой и, блея, побежала прочь. Отец вздохнул с облегчением. «И чёрт с ней, — объявил он. — И пусть её идёт себе…» — и добавил редкое по похабности трёхэтажное ругательство.
Пристала ли Зойка к колхозным, была ли сбита на трассе машиной и увезена водителем в багажнике, или свалилась с моста через Лою и утопла, или добежала до самого лесу, и там зарезали её волки — этого я не знаю. Через месяц ягнилась Белка, двóйней. Для этой цели отец специально водил её к колхозному барану и долго уламывал Григория Ильича Иволгина, начальника племенного хозяйства, наверное, и без взятки не обошлось. Барашка мы продали, а ярочку оставили. Когда ярка подросла, отец немудряще окрестил её Зойкой: выходило так, что ничего и не случилось с нашими овцами.
Обязанность выпаса скотины, с конца апреля по начало октября, возлагалась на меня. Была у нас и собака: дворняга по кличке Жук, старый чёрный кобéль, который жил, понятное дело, в будке. Жук проявлял полное равнодушие к обязанностям овчарки, на пастбище он ложился на брюхо и равнодушно глядел на стадо, только изредка поднимая голову и хрипло брехая, чтобы показать видимость работы. А то и вовсе спал; в общем, помощи в пастушьем деле от него было, как молока от кошки. После его смерти от старости новую собаку мы решили не заводить. Помню, как в канун Дня космонавтики отец, слегка навеселе, долго толковал мне, что существуют где-то за границей, в Шотландии, что ли, особые овчарки, жутко умные, настолько умные, что пасут овец сами, без помощи хозяев. Скажет, например, такой собаке хозяин простым английским языком: «Поди, пригони стадо домой, темнеет уже», — она пойдёт и пригонит. Так они и называются: шотландские овчарки. Он всё порывался в тот же день поехать в город да купить щенка этого дивного зверя. Я его отговорил: день, дескать, уже к вечеру, до города он доберётся не скоро, рынки закроются, да и где он будет искать эту чудо-собаку? Отец послушался: он был человеком мягким, добродушным и никогда не изображал из себя волевого хозяина семьи, да ведь и хозяйствовать-то ему, кроме меня и скотины, было не над кем. Мы жили с ним вдвоём: моя мать умерла вскоре после родов.
Наутро он проснулся угрюмым, раздражённым, так и канула в воду идея об умной овчарке.
Летом я проводил на пастбище полдня, весной и осенью вбивал шесть колышков, привязывал к ним скотину на длинные верёвки и спешил в школу. Помню, как однажды (я был в седьмом классе) отец написал классному руководителю записку с просьбой простить мои опоздания «по причине выпаса овец», как Иван Петрович вслух прочитал эту записку, класс веселился от души, а я стоял у парты, пристыженный и злой, как чёрт. Впрочем, Иван Петрович взял мою сторону и спокойно, хотя и с долей юмора, объяснил классу, что смешного тут ничего нет, а, напротив, нужно уважать трудового человека. Уж, думаю, бывшая моя наставница закатила бы скандал, ведь, как ни крути, единоличное хозяйство было позором для советского строя! Вообще, нашему классу редкостно повезло с классным руководителем, но об этом после.
Овцы давали доход: отец сам стриг их и продавал шерсть по твёрдым расценкам на ***скую ткацкую фабрику им. Ленина. Святое имя Ленина, похоже, не мешало директору закупать сырьё от частников. Вообще же отец работал слесарем на «Сельхозтехнике», той самой, что раньше была МТС: её и в восьмидесятые порой по старой памяти называли так. Смешно мне теперь видеть эти буквы на рекламных щитах в центре города: в наше-то время они значили совсем не «Московская телефонная сеть», а «машинно-тракторная станция». И не могу я избавиться от озорного желания: не побриться три дня, одеть кирзачи, телогреечку промасленную, дернуть стакан первача, рукавом занюхать, ухватить в руки ржавую канистру, да явиться в салон МТС, поставить свою канистру на стерильный прилавок, дыхнуть перегаром на ухоженного мальчика в красной униформе и попросить его: «Соляры мне оформи сюда пять литров, елды твою в качель!»
Работа отца на ремонтном предприятии в конце восьмидесятых годов была того самого рода, о которой сложили поговорку «Они делают вид, что нам платят, а мы делаем вид, что работаем», так что без овец нам пришлось бы голодно, а так на фоне других семей мы были почти зажиточным хозяйством.
Помню, что в пятом классе — я тогда ещё учился в пятом «А» — историю отечества нам преподавала классный руководитель, Зоя Николаевна: сухая такая старушонка с глазами, которые жарко и гневно разгорались при проповеди святых идеалов коммунизма. Зоя Николаевна вдохновенно рассказывала о кулаках, этих поганых кровососах на теле трудового народа, с которыми навсегда покончила Великая Октябрьская Социалистическая Революция, и о бессмертном подвиге Павлика Морозова. («Кулаками» до 1917 года называли зажиточных крестьян, порой использовавших в хозяйстве наёмный труд. «Подвиг» Морозова заключался в донесении советской власти на собственного отца-«кулака». Чувствую, что эта пометка уже сейчас будет нелишней.) Я, одиннадцатилетний паренёк, слушал-слушал этот бред, а потом поднял руку, был спрошен, встал и сказал:
— Зоя Николаевна, чем же это плохо, если у человека крепкое хозяйство? А Морозов ваш такая сволочь…
Разразился страшный скандал. Сразу же после урока, оставшиеся минуты которого утонули в бурном море гнева педагога, Зоя Николаевна поволокла меня к самому директору, Ивану Петровичу Благоеву. Очертила перед директором в коротких и сильных словах мою порочную кулацкую сущность и исчезла, а я остался один на один с Благоевым, ни жив ни мёртв от страха. Я директора не знал, и тот внушал мне ужас. Выглядел Иван Петровичу примерно как я сейчас: рослый мужичина с бородой, только ещё крепче, ещё шире в плечах, да и та была разница, что мне сейчас тридцать три года, ему же тогда перевалило за шестьдесят.
Иван Петрович поспрашивал меня немного о том о сём, о том, как я учусь, да о нашем с отцом «кулацком» хозяйстве. Я отвечал, заледенев от ужаса: вот сейчас он вызовет милицию, и отца в тюрьму посадят, а меня сдадут в детский дом… Хоть я и крепился, но глаза у меня уже были на мокром месте. Иван Петрович открыл ящик стола («Не иначе как наручники ищёт!» — подумал я) и достал красного леденцового петушка на палочке, ценой в две копейки. У него, как я узнал потом, этих петушков в столе была целая птицеферма. «На, держи», — протянул он мне петушка. И я, готовый мужественно перенести арест и заключение, при виде этого петушка, этой немудрящей мужской ласки, постыдно разревелся.
Иван Петрович потрепал меня пудовой ручищей по плечу и предложил с новой четверти перейти в параллельный класс, пятый «Б», объяснив, что житья у меня под началом Зои Николаевны уже не будет. Он рассуждал, а я хлюпал носом, кивал головой и соглашался.
Полагаю, что директор после поговорил и с руководительницей пятого «А» и, вероятно, объяснил ей, что не стоит смешивать с кулаками обычных крестьян-середнячков. Не сомневаюсь, что Благоев, как человек прямой и трезвый, не одобрял дифирамбов в адрес предателя родного отца (как я потом выяснил, он своему классу ничего про Павлика Морозова не рассказывал), но не знаю, сообщил ли он моей классной даме об этом тоже. В любом случае, до конца четверти та воздерживалась от идеологической критики в мой адрес, хоть и глядела на меня очень неприязненно. А вот одноклассники с того дня приклеили мне кличку «Мишка-кулак». Чтобы кличка не оставалась голословной, её любителей я с удовольствием знакомил со своими кулаками. Это не способствовало росту числа моих друзей, так что старый класс я оставил с радостью. С новой четверти я учился уже в пятом «Б», где классным руководителем был сам Иван Петрович.