Потерянный. Турецкие слабости

3854 Words
Потерянный Воскресенье, 17 февраля 1935 года. Уважаемому Антону Валерьевичу Ефремову. Для начала хочу сказать вам, милый мой господин, что многие люди отчего-то странным меня именуют, а некоторые – более того – блаженным. Кто-то вообще в драки лезет, кто-то – у виска крутит. Ей Богу, какие дураки! Но не буду я, Антон Валерьевич, задерживаться и вас задерживать. Что ж, давайте к делу. Встречался я сегодня с Екатериной Дмитриевной. Она мне вопрос задала о занятиях моих, что делаю, чем живу. Я ответил ей вполне спокойно. А она как начала кричать, ругать меня, будто бы я непотребства оные сказал. Недолго она на меня злилась, плюнула под конец в пол, да и ушла своей дорогой. Под конец странным назвала и идиотом. Мне так горько от этого стало, и так я Екатерину Дмитриевну возненавидел. Всем сердцем, можно сказать. Она и раньше меня недолюбливала. Вот теперь сижу и ума не приложу, что я такое ей сделал, за что так она со мной. Ну, пусть на её совести это будет. Ещё вчера событие интересное было. Вижу – идёт бабка, вся авоськами нагруженная. Дай думаю – помогу. Подхожу, а она как посмотрела на меня злобно, потом словно испугалась чего-то, постояла да убежала, а авоськи на дорожке остались лежать. Бабка что-то при это шептала под нос себе, но расслышать я не мог, Антон Валерьевич, ибо шибко бабка эта низенькая была да говорила тихо, а я, как вы знаете, человек высокий и со слухом у меня проблемы. Так вот и думаю. Испугалась ли она меня? Разве страшный я такой? Мучаюсь теперь, сижу. Ничего не понимаю, друг мой дорогой. Но ведь два случая, тем более за два дня произошедшие, одинаково странные, не могли быть совпадением? Что-то не так. Раньше, хоть и Екатерина Дмитриевна выказывала неприязнь глубочайшую ко мне и пренебрежение, но никогда так открыто недовольство не показывала. А бабки так вообще ко мне равнодушны были, а когда помогать начинал – вообще любили, добрые слова говорили. Загадка. Пока это всё. Вы меня просили письма вам писать по возможности о жизни моей. Простите грешного, это я должен был в начале сказать. Не знаю, мысли у меня путаются. Не знаю, как письмо закончить, но думаю, вы всё нужное вам выше найдёте. С наилучшими пожеланиями, Борис Аркадьевич Киселёв.   Суббота, 6 апреля 1935 года. Уважаемому Антону Валерьевичу Ефремову. Давно не писал я вам, дорогой мой друг и помощник. Тяжело было мне последние два месяца. С тех событий всё хуже стало. Как сейчас помню, двадцать шестого февраля сего года пошёл я в гости к другу своему давнему – Г. М. Абдрашитову. Ну выпили мы, поболтали, всё нормально. Я уже и позабыл о вышеупомянутых неприятностях, развеселился, ибо друг день рождения праздновал, и места не было печали в общении нашем. Тут задал он мне вопрос: «Слушай, - говорит. – что делать мне? Я вот к празднику готовился. Ты ведь знаешь, у нас с женой день рождения в один день. Купил ей платье дорогое, шикарное. Радостный шёл, а потом – раз – и упал, за забор зацепился. Домой пришёл, а на платье дырка появилось – вот зараза. Ну, короче, чё делать-то теперь, можешь посоветовать?» На что я ему мысли свои по поводу высказал, он взбеленился и за порог меня вышвырнул. Сказал не приходить больше. Что такого сделал я, опять же не знаю. С прошлого раза ничего не надумал. Но что-то это неладное. Головокружение частенько мысли мне затмевает, руки трясутся. Не знаю уж, что со мной. Говорить ещё с самим собой начал. От одиночества это. Если вы что-то поняли о состоянии сём, мне напишите, пожалуйста. Ваш покорный слуга, Борис Аркадьевич Киселёв.   Пятница, 19 апреля 1935 года. Антону Валерьевичу Ефремову. Здравствуйте! Я наконец решил кое-что сообщить вам! Знаете, у меня бывает такое, что я смотрю на небо, и кажется оно мне бездонным. Тогда у меня кружится голова, и я всё забываю. Ещё, сударь, мне страшно становится, когда темнеет. И свет Луны только будоражит изнутри. Как это объяснить? В прошлый раз вы сказали, что мне отдыхать следует чаще. Но, Антон Валерьевич, милый господин мой, я думаю, что и так целыми днями прохлаждаюсь! Знакомые сторонятся все. Никто ничего не говорит – просто смотрит. Сказали бы, добрые люди, что не так, да исправился бы я, а так… И тревожно мне как-то. Разговаривать с предметами стал. Хоть они меня не пугаются. Иногда ощущение возникает, что отвечают они. Может, и правда отвечают. Ответьте пожалуйста поскорей. У меня чувство возникает, что кончина моя близка. Борис Аркадьевич Киселёв.   Четверг, 25 апреля. Антону Валерьевичу Ефремову. Антон Валерьевич, я тут неожиданно для себя понял, отчего людишки меня сторонились. В зеркало взглянул, а у меня лицо-то заплывшее всё, будто рой ос на меня напал. И сил, батюшка, нету ни на что. Лежу всё время. Обломов сразу вспоминается. Сил, чтобы читать, даже нет. Совсем развалиной стал. Сын приходил. Навестил отца в кой-то веки. Десять лет назад как ушёл – так всё, поминай, как знали. А тут явился. Поговорить решил, совета спросить. Ну я ему, как профессор Падуанского университета, изложил суть проблем его, что делать да как. А он чуть не морщился. Уважению его мать не научила, вот и выросло, что выросло. Не принял он моих советов, а потом и вовсе нагрубил. «Батька, - говорит. – Что за бред несёшь? Лечиться тебе надо. Ерунду бормочешь. Совсем из ума выжил, если он у тебя вообще был». Ну такое вот воспитание. И гены ему материны достались, а от этого не уйдёшь. Весь он в неё. После ухода сына только понял я, как любил его. Но не осталось ничего от той любви. Серым всё стало. Да давно уже так, собственно. Вы, Антон Валерьевич, не сердитесь, ничего не происходит со мной, вот и рассказываю, что имеется. С нетерпением жду ответа вашего. Борис Киселёв.   Среда, 1 мая. Антону Валерьевичу Ефремову. Простите, что вновь беспокою вас своим малозначимым письмом, как вам, вероятно, кажется. Прочитал я ваше письмецо. Милый Антон, позвольте, какие таблетки, какие операции? Не глупите. Я же знаю, вы умнее. Ох, в голове не укладывается. И на вопрос я ваш отвечу. Да, вижу я иногда пятнышки какие-то, которые, словно туман, скрывают лица человеческие, но я-то силуэты эти вижу, значит, непросто всё. Люди эти говорят. Умные вещи говорят они. И, угадывая ваш дальнейший вопрос, отвечу: извольте, я склонен им верить. Иногда слышу, как в голове шорох какой-то появляется. Потом стихает. Потом говорят что-то. Это ночью только бывает. Ирихсги приходят. Допишу ещё что-нибудь. Борис Киселёв.   Вторник, 25 июня. Письмо предназначено Антону Ефремову. Хорошо, что вы далеко от меня, товарищчич Антон Валерьевич. Из дома я больше не выхожу. Смотрел вчера через окно на Дуню. Проходила она рядом. Я думал, сказать ей о том, чтоб еды принесла мне. Но ничего не сказал, а на следующий день проснулся, а там целое застолье устроено. Я понял тогда, что Дуня мысли мои прочитала. А когда сын ко мне ещё давно приходил, я думал заранее, как по нему скучаю. И тогда пришёл он. Это к чему пишу я. Люди окружающие мысли мои читают. Я-то молчу всегда. Как же они узнали, что у думаю? Это от Дьявола всё. А знаете, я даже Дьявола видео. Он ко мне в окно постучал. Разбудил меня. Я встал, а он исчез. Дочь моя приходила. Точнее жена. Не помню, короче, приходила женщина. Розу мне вручила. Я её спрашиваю: «Зачем мне?» Она помолчала и ушла. Утром встаю – нет розы. Это Миша её украл, я знаю. Опять вы мне про свою операцию говорили. Меня это раздражает. Не буду вам писать больше. Б. Киселёв.   «Ниже приведена записка, состоящая из куска тонкой пожелтевшей бумаги и невнятного мелкого почерка». Понедельник, 9 сентября. Передайте Антону Валерьевичу. Не знаю. Не понимаю ничего. Но терять нечего мне, бороться не хочу. Операция разве что эта ваша поможет. Всё равно дорога мне одна осталась. Борис.   15.07.19 г.   Турецкие слабости Над бескрайним морем барханов и извилистых вади возвышается столица Османской империи - сияющий старинным великолепием, город-достояние предков - Константинополь. Здесь, среди осколков древних цивилизаций и характерных построек, мостится не лишённый обаяния роскошный дворец Долмабахче, где, помимо множества слуг, гостей и членов монаршей семьи, на турецких коврах искусной работы, постоянно находясь под строгим надзором, возлежат необыкновенной красоты наложницы Абдул-Меджида I. Третьего апреля 1856 года, спустя несколько дней после подписания Парижского трактата, евнухи. уже не в первый раз, неторопливо заводят новоприбывших, получивших имена Гузельгозлер («красивые глаза»), Зарифурюш («изящная походка»), Дженетинарман («дар небес»), Палакинжи («блестящая жемчужина») и Микуамельгуруш («великолепная осанка»). Стыдившаяся Гузельгозлер опустила глаза; уверенная в себе Зарифурюш смело направилась навстречу новому; Дженетинарман внимательно осмотрела просторное помещение; Палакинжи не могла поверить в происходящее, в полной мере не осознавая, где она, а Микуамельгуруш, не долго думая, робко, с присущей ей аккуратностью, присела на ближайший к ней коврик, украшенный пёстрым орнаментом. - Ну и кто это к нам пришёл? – едко спросила давняя обитательница гарема, Кескиндиль[1]. Девушки с покорным видом произнесли свои замысловатые имена. Кескиндиль была не самой красивой, но зато удивительно хитрой икбал, относительно остальных девушек. Ей было далеко за тридцать, но источаемое ею обаяние с возрастом будто более усиливалось, нежели ослабевало. Она сидела, внимательно разглядывая каждую новенькую, в глубине души завидуя тому, что объединяло этих пятерых – молодости. Немного погодя, Кескиндиль высокомерно встала и направилась к возвышению между опорными колоннами дворца, вон из нижней части обширной беломраморной палаты. Здесь она чувствовала себя хозяйкой, а потому позволяла себе всё, что ей было угодно. *** Пробывшие во дворце три месяца и свыкнувшиеся с собственной участью девушки, постигающие основы жизни в гареме, теперь сидели: кто – на стуле, а кто – на укутанном тёплыми коврами полу, и постигали искусство непритязательного общения и не отягощённого излишними хлопотами времяпрепровождения. - Дженетинарман, - шепнула Палакинжи своей, казалось, давней подруге, - Глянь на того евнуха. Дженетинарман обернулась, устремив любопытный взор на стройного смуглого юношу. - Мне кажется, ты ему нравишься. Он постоянно смотрит на тебя. - О, Палакинжи, не говори глупостей. Ты же знаешь: он евнух. - И что? Он лишился «достоинства», но не лишился чувств. – чётко заявила Палакинжи. - Даже если он влюбится, ему придётся подавлять свои чувства. Таким, как он, не суждено любить. - Это верно... Кстати, Кескиндиль сказала, что сегодня вечером султан хочет видеть именно тебя. - Только не он. - Ты не любишь нашего дорого султана? - Именно так, - с грустной интонацией проговорила Дженетинарман. - И ты не хочешь стать кадын-эфенди? - Не хочу. - Чего же ты тогда хочешь?! – изумлённо воскликнула Палакинжи. – Я вот… - Тихо! – прикрикнул самый старший из караагаларов. - Я вот только и мечтаю, - значительно тише продолжила рабыня, - чтобы султан пригласил меня к себе. Но, я, видимо, наскучила ему. - Ты не представляешь, как бы я хотела, чтобы всё было наоборот, и Абдул-Меджид оставил бы меня. Но всё решаем не мы… - задумчиво окончила речь Дженетинарман. Минула пара минут молчания, и Палакинжи возобновила беседу: - Слушай, если ты не любишь султана и не хочешь стать его женой, то чего же ты тогда хочешь? Ведь мы здесь, словно в темнице. У нас свой мир. Что ты собираешься делать здесь? - Я бы хотела выбраться отсюда и вернуться к родным в Прованс, вновь увидеть Лазурный берег… - Ха! Только и можешь, что мечтать! - Тихо! – с большей агрессией прикрикнул нахмурившийся евнух. *** Микуамельгуруш с первого дня знакомства с черноволосой турчанкой Наринчичек[2], которой были известны несчастья и радости очутившихся в гареме, не отходила от той ни на шаг. Наринчичек такая привязанность даже доставляла удовольствие. Вскоре девушки разговорились, начали обмениваться историями «до» и «после». Наринчичек было двадцать семь лет, но она была также свежа и красива, как десять лет назад, когда, по настоянию матери, пришла к султану в надежде стать одной из его жён. Наринчичек не помнила, действительно ли она хотела этого или просто не могла противиться воли на редкость деспотичной матери, но сейчас это стало совершенно ей безразлично. Прошлое осталось в прошлом. Микуамельгуруш, в свою очередь, рассказала о том, как гуляла в детстве по Тронхейму, любуясь на Нидэльву. Однажды – словно это давно кануло в лету – Микуамельгуруш решила вспомнить детство и отправилась к реке. Тут её поймали «странные, злые люди», забрали с собой на корабль, и с тех пор юная гетера не видела прелестей родного края. Наринчичек не без интереса рассматривала карими глазами опечаленное бледное лицо подруги. - И ты хотела бы вернуться туда? - Конечно. – приподнимая светлую голову, сказала двадцатилетняя норвежка. - Разве здесь плохо? – спокойно продолжила Наринчичек. - О, нет… Но я скучаю по дому. - Понимаю. Любовницы султана крепко обнялись и не заметили, как уснули, прижавшись друг к другу, под покровом звёздной ночи. *** - Дорогой султан, – начала незамысловатую речь Гузельгозлер, оставшись наедине с Абдул-Меджидом по истечении непродолжительного, но прекраснейшего танца, - Я бы хотела прочитать вам стихотворение. Там, откуда я родом, было оно написано. Я очень его люблю, и оно поможет мне выразить любовь к вам, ещё более крепкую и нежную. - Гузельгозлер, ты заинтриговала меня. Читай своё стихотворение! – повелевающим тоном скомандовал ожидающий султан, расположившийся, сидя во внушительных размеров бархатном петуньевом[3] кресле. Фаворитка немедля приступила: Рассеянный луч луны Плавно стекает по стене. Прикосновения нежны В непроглядной тьме.   Необыкновенная атмосфера, Царящая в комнате. Это тайна гетеры, Что купается в золоте.   О, как чудесен запах свежести… Внезапно Гузельгозлер запнулась. - Чудесен запах свежести… свежести… Эм,.. О, как чудесен запах свежести,… - Довольно! - Извините меня, дорогой султан. После этих слов разочарованная в себе и испуганная Гузельгозлер рухнула на укрытый коврами пол, прямо к ногам своего владыки. - Дорогой султан, я так люблю вас! Простите меня! Я глупая, глупая ш***а. – и мысленно она была рада, что Абдул-Меджид не понимал русского языка. На лице монарха появились нотки сострадания и нежности по отношению к фаворитке. - Таким глазам невозможно возразить... Мне нравится. – с лёгкой улыбкой заключил он. *** Зарифурюш первой влилась в жизнь гарема. Она, готовая ко всему, с энтузиазмом бралась за любую работу в той же степени, что и за поедание сладостей. Она ни к чему не стремилась и ни о чём не думала. Именно этого и ждали от рабынь. Вскоре утомительного труда, к которому она, однако, всегда была готова, становилось меньше, а рахат-лукума, кадаифа и пахлавы, напротив, паче. Таким образом, спустя месяц наивкуснейшей диеты султан перестал обращать внимание на пышную, словно съеденные одалиской пирожные, валенсийку. Абдул-Меджид настолько не ожидал таких метаморфоз, что, увидев зашедшую к нему девушку, позвал стражу, ибо решил, что к нему в покои ворвалась ненавистная побирушка. Не менее перепуганная стража мигом прибежала на зов повелителя и выпроводила оказавшуюся в опале Зарифурюш. Абдул-Меджид не стал выгонять толстушку из дворца, но и вниманием её более не удостоил, хотя Зарифурюш, на лице которой прослеживались частички былой красоты, было плевать, ведь она нашла свою истинную и непоколебимую любовь – пишмание. Неизвестно только, являлась ли эта любовь взаимной. Как бы то ни было, никто, будь то евнух, кадын или другая наложница, не смел мешать Зарифурюш: свои обязанности в виде ежедневных хлопот она и так знала и беспрекословно выполняла, заранее закинув в прожорливый рот с десяток нежнейшего шекер-чурека. *** Не только Зарифурюш наскучила султану: Палакинжи теперь также сидела одна, с каждым днём всё больше и больше погружаясь в меланхолию. Но юная гречанка не желала, в отличие от располневшей валенсийки, углубляться в заботы над чудесным Долмабахче, а потому присутствие девушки тяготило всех окружающих её «подруг по несчастью». Вскоре на Палакинжи возложили обязанности служанки. Гречанка, родившаяся в обеспеченной семье, привыкшая к самообеспечивающемуся уюту, а потому не познавшая стезю нищих работящих женщин, с омерзением глядела на любое, даже малое, дело, сравнимое с подношением ароматных сладостей неземным красавицам. В силу своего ума Палакинжи понимала, к какому положению ведёт такая безалаберность и инфантильность любящей безосновательный отдых, как собственную мать, не готовой поступиться принципами низко павшей женщины, не уступавшей в гордости и тщеславии высшим слоям общества. Палакинжи с первого дня лелеяла надежду стать кадын, но сейчас для сомнений не хватало оснований – её никогда не любили, лишь воспользовавшись девственной средиземноморской красотой. В конец обезумевшее от горя дитя Балкан под покровом осенней ночи, запудрив мозги маленькому караагалару, села, свесив женственные ножки через бойницу, и, собравшись с потускневшими от испепеляющих кошмарных идей мыслями, нырнула в великолепные цветочные клумбы, словно русалка в родную стихию, отчего ласковые лепестки, безоговорочно принявшие новый бутон, окрасились в роданидовый[4] цвет. *** Следом за прискорбным эпизодом сентябрьской ночи последовали не менее печальные. Разозлённый султан лично встретился с непутёвым стражником. Не долго думая, Абдул-Меджид приказал отрубить бедняге голову, считая это лучшим наказанием за непослушание. На время жизнь в гареме приостановилась. Дженетинарман пуще остальных горевала по смерти любимой подруги. Евнух, питающий к рабыне самые чистые чувства, желал помочь девушке справиться с муками расставания, но, ввиду недавних событий, боялся даже украдкой взглянуть на неё. Прошли месяцы, и мало кто теперь помнил о Палакинжи: за это время произошло столь много нового, что её смерть, и без того блёклая, меркла на фоне их. Но Дженетинарман не переставала вспоминать лучшие моменты времяпребывания во дворце, окончившиеся после ухода Палакинжи, именующейся до принятия ислама Софией. Когда солнце перестало светить столь ярко, нежели раньше, евнух, оставшийся в одиночестве охранять помещение гарема, в тёмное время суток прокрался к покойно спящей Дженетинарман. Гетера проснулась от лёгкого прикосновения: внезапно появившееся смуглое лицо испугало её. Караагалар шёпотом сказал одалиске: - Я знаю, как ты мечтаешь о доме. Я помогу тебе сбежать. Только доверься мне и не плачь. - Я не верю тебе, - ответила Дженетинарман и отвернулась. - Нет, красавица, поверь, я желаю тебе лучшего. - Допустим, даже если я поверю тебе и твоим словам. Если о твоём поступке узнают – не сносить тебе головы, - со злой усмешкой проговорила провансалька. - Для меня теперь нет ничего важнее в жизни твоего счастья, и я сделаю всё, чтобы ты получила его. - О, ладно-ладно. Тебе, похоже, нечего терять, как и мне, так что делай, что хочешь, - на одной ноте сказала Дженетинарман и сонно привстала. - Иди за мной, – скомандовал евнух. И парень направился к высокому арочному проёму, украшенному традиционными восточными узорами, мимо базилики, элегантно возвышающейся над их головами. Он провёл остерегающуюся любого шума рабыню через извилистый лабиринт изысканно выстроенных коридоров и комнат, пока наконец не окончил их общий путь на выходе из Долмабахче. Завидев частицы лунного света, наложница не могла поверить своим глазам, привыкшим к ограниченному пространству гарема. Девушка устремила восторженный взор в сторону противоположного берега, над которым возвышалась Девичья башня, но тут караагалар резко остановился и повернулся к милой француженке. - Ну вот видишь, я не обманул тебя. Теперь ты свободна. - Да, но скоро наступит утро, и меня снова схватят и поместят обратно. - Ты не думай о плохом. Я помогу тебе доплыть до твоего родного края. - Ты и так много для меня сделал, за что я бесконечно тебе благодарна, но… - Нет, гёзде, не возражай. Просто следуй за мной. Они спустились к самому низу, подножию искусных ворот, оказавшись ближе к тёплым водам Босфора. - Ненадолго я покину тебя, - сотрясая тишину, вновь заговорил евнух, - но не волнуйся. Я скоро вернусь, и мы поплывём к твоей родине. Ответом Дженетинарман было партизанское молчание. Юное существо ждало своего спасителя, покамест не показались первые лучи солнца. Она решила, что страж обманул её и больше не вернётся. Дженетинарман развернулась и пошла к превратившемуся в новый дом Долмабахче. Справа послышался чей-то крик справа, и красавица поспешила узнать источник шума. Гёзде глянула в бок и в удивлении отпрянула назад. Спасителя схватили остальные стражи и намеревались устроить самосуд над несчастным. Дженетинарман даже не знала, что ей чувствовать. Она металась из стороны в стороны: помочь или убежать и спасти себя? Пока она колебалась в раздумьях, самый рослый из евнухов завидел беспокойную девушку и обратил на неё внимание других. Осознав это, наложница бросилась во дворец, но прыткая охрана догнала беглянку. Абдул-Меджид с отвращением взирал то на провинившегося турка, то на непутёвую француженку. Окончательным решением султана без колебаний стало повешенье обоих. Евнух был первым. Поколе мужчины с холодными лицами тащили бедного юношу, неизвестный – о котором позже выяснилось, что его фамилия Торгонаш – ринулся из толпы зевак к жертве обстоятельств и пронзил того остриём тонкого кинжала. Парень мгновенно упал на грязную пыльную землю и скрутился от невыносимой боли. Дженетинарман, воспользовавшись замешательством стражи, вырвалась и подбежала к евнуху, чья жизнь угасала с каждой секундой. Она подняла нежнйшими руками искривившееся в муках лицо преступника и поцеловала его в пухлые приоткрытые губы. Несмотря ни на что приговор был приведён в исполнение. *** Микуамельгуруш и думать не могла о судьбе «сестёр». Свыкнувшись с нравами османов, она более не удостаивала вниманием мелочи, казавшиеся европейцам возмутительными. Вместо этого девушка общалась с остальными одалисками, выделяя среди прочих любимую Наринчичек. По прошествии недель красавицы особенно сблизились, что заметили многие обитатели гарема. Микуамельгуруш и Наринчичек начали прятаться в тёмных углах комнаты, предаваясь пламенной женской любви под куполом восточной ночи. Те, кто догадывался, - сомневались; те же, кто был уверен, - молчали. Девушки жили невероятно радостно и безоблачно: им не смели мешать. К тому же, что вряд ли, дойдя информация до султана, монарх поверил бы доносчику, сославшись на обычные слухи. Потому два девичьих сердца имели возможность уповать в чувственной любви, всецело отдаваясь друг другу. *** Гузельгозлер, пользующуюся наивысшим доверием султана, проводила дни в удовольствие и в удовольствии. Абдул-Меджид намеревался сделать Гузельгозлер шестой икбал, но счастливица так и не могла забеременеть. Султан каждый вечер проводил с любимой наложницей, осыпая ту прелестными дорогими подарками. Но к весне русская одалиска ощутила некие перемены в своём теле. Врач, осмотрев девушку, заявил, что та ждёт ребёнка. Султан несказанно обрадовался, узнав новость о рождении очередного наследника, и желал даровать любовнице титул султанши. Гузельгозлер пребывала в не меньшем восторге, что и отец ребёнка, пока в животе у будущей матери не возникла колющая боль. Молодая женщина сотрясалась в конвульсиях всю ночь. Страдания юной девы окончились преждевременным рождением первенца. Разрешившись от бремени сыном, Гузельгозлер настаивала на том, чтобы ей наконец дали увидеть драгоценного малыша. Роженице упорно противились, отклоняя простую просьбу, однако, поняв, что мать не успокоится, удовлетворившись ответом повитухи, вручили женщине долгожданного ребёнка. Гетера сразу же засияла в красочной улыбке, но спустя мгновение принялась неуёмно рыдать. Ребёнок оказался мервторождённым. Кажется, вечность Гузельгозлер горевала по сыну, которому прочила будущее следующего правители Империи, но, смирившись с утратой, возобновила прежний образ жизни. Тем временем, по дворцу поползли слухи о том, что фаворитку султана пытались отравить, причём не кто иной, как главная кадын. Гузельгозлер отказывалась верить злым языкам, но лишше ей ничего не представлялось. Султан, охладевший к русской красавице, теперь не часто приглашал любимицу к себе. Гузельгозлер не могло не волновать такое положение дел. Одним апрельским вечером Абдул-Меджид, соскучившийся по ласкам той, чьё имя в волнении шептал, оставаясь один, пригласил Гузельгозлер в свои неизменные покои. По традиции тщательно вымытая и покрытая ароматными маслами девушка вошла в комнату в красивейшем одеянии. Усеяв ковёр короткими поцелуями, Гузельгозлер поднялась и очутилась в объятиях тридцать первого султана. Абдул-Меджид не переставал произносить слов любви. Наперсница не слушала глупостей, доносившихся из его уст. Вместо этого она аккуратно достала из-под широкого подола тонкий кинжал, который ей удалось выхватить у ничего не подозревающего евнуха. Занеся нож за спину султана, Гузельгозлер почувствовала, как руку её сжала другая, более сильная и крепкая рука. Взгляд полный отвращения и злобы настиг перепуганную девушку, и растерявшаяся изменница, краснея от стыда, вконец обмякла, но не от ласк, а от безысходности сего положения, в которое она сама себя же и загнала. Не в силах казнить любимую, Абдул-Меджид распорядился, чтобы духа бывшей икбал, оставшейся без влияния и поддержки, не было в окрестностях страны. Таким образом, султан обрёк наложницу на верную гибель в светлой, в отличие от души Гузельгозлер, пустыне, над равнинами и дюнами которой возвышается столица Османской империи – сияющий старинным великолепием город Константинополь.   20.07.19 г. [1] «Острый язык». [2] «Нежный цветок». [3] То же, что тёмно-лиловый. [4] Кроваво-красный (автокомплексный роданид – соединение роданида калия или аммония и хлорида железа (III)).
Free reading for new users
Scan code to download app
Facebookexpand_more
  • author-avatar
    Writer
  • chap_listContents
  • likeADD