XIX
На вчерашнем месте я была без одной минуты три. Завидев Августа издали, я едва не побежала со всех ног, с трудом заставила идти себя чинно. А подойдя, едва не бросилась ему на шею. Выдохнула:
— Здравствуй…
— Здравствуйте, чудесная девушка.
— Опять на «вы»?
— Я стараюсь, я буду стараться, но только, пожалуйста, не ломайте меня, уважьте и мою свободу тоже.
— Мы погуляем по городу, я проведу тебе экскурсию, хочешь? (До того я наспех пролистала путеводитель на английском языке, который купила по случаю в киоске копеек за семьдесят, что ли, чтобы сдать тему My Native City [“Родной город” (англ.)].)
— Конечно.
— И… можно взять тебя за руку?
Улыбаясь, он сам протянул мне руку
И вот, держась за ручку, как первоклассники, мы начали нашу экскурсию: прошли под Знаменской башней (одной из трёх, оставшихся от укреплений Земляного города), мимо Торговых рядов, про которые я только и сумела сказать, что это — торговые ряды, где раньше сидели и торговали бородатые толстые купцы в суконных поддёвках. Добрались до Музея-заповедника, он же бывший Спасский монастырь, он же Кремль. Купили на кассе два билета: взрослый, за тридцать копеек, и студенческий, за двадцать.
Выйдя на площадку перед Спасо-Преображенским собором, я поскорей, как школьница, которая боится забыть урок, выдала всю самую важную информацию: названия окружающих нас сооружений, годы постройки, предназначение.
— Ах, да! — вспомнила я. — Где-то здесь, на территории, нашли «Слово о полку Игореве», единственный экземпляр! Вот и всё, кажется. Про это невзрачное здание я особо не знаю что рассказывать. Refectory оно называется, то есть, видимо, «Рефекторий», но хоть убей, не знаю, что такое рефекторий…
— В «этом невзрачном здании», — мягко прервал меня Август, — которое по-русски называется «трапезная», собирался на протяжении четырёх месяцев, пока второе ополчение «князя Пожарского и гражданина Минина» накапливало силы для похода на Москву, «Совет всея земли»: первый, наверное, в истории России общерусский парламент. В этом же «невзрачном здании», а точней, в его дальней, второй половине, возведённой уже в XVII веке, пару месяцев прожил юный Михаил Фёдорович Романов, когда, будучи призван на царство, был застигнут в Ярославле весенней распутицей. А ещё по той земле, на которой мы сейчас стои́м, Ника, не менее четырёх раз проходил царь Иван Грозный, первый русский царь, человек выдающийся и страшный, первая жена которого, Анастасия Романовна Захарьина, исцелилась от болезни, приложившись к мощам святых князей Фёдора, Давида и Константина. Мощи эти тоже были обретены в Спасо-Преображенском соборе, не одно «Слово о полку Игореве». Я только рот распахнула.
— Ты больше меня знаешь! — нашлась я наконец. — Ну ты и жук, однако! Откуда?
— Просто умею читать, а это же наша история…
— А стоял, слушал мой детский лепет, усмехался, небось, про себя… И не стыдно?
— Не усмехался, нет, но очень хотел тебя послушать.
— Зачем?
— Чтобы знать, что для тебя, советской девушки, важно, а что несущественно. Ника, дорогая, подумай-ка: всё это великолепие вокруг нас создал русский народ, так?
— А как же!
— То есть мастеровые, а то даже и крестьяне, тёмные, серенькие, забитые крестьяне, по твоему представлению, и сделали они это во времена феодализма, руководимые попами-захребетниками и дворянами-кровососами. Впрочем, эти кровопийцы тоже иногда творили, а не только пили кровь трудового народа: «Слово о полку Игореве» или сам князь написал, или его дружинник, в любом случае, не пролетарий. И вот пришёл семнадцатый год, поставили к стенке захребетников, укоротили ровно на голову кровососов, трудовой народ расправил плечи, распрямил голову — и что же он в творческом отношении породил равновеликое «Троице» Рублёва, «Войне и миру» Толстого, Первому концерту Чайковского?
— Ты… не можешь, не должен говорить так! Трудовой народ создал БАМ, ДнепроГЭС…
— …Танк Т-34.
— Да, и танк Т-34, если хочешь знать!
— Я не смеюсь ни над ДнепроГЭСом, ни над созданием танка, Ника. Я склоняю перед ними свою голову как перед тем, без чего мы не выжили бы. Только я говорю о художественном творчестве и о духовном.
— Шолохов написал «Тихий Дон»!
— Пусть, но Шолохов — не народ. Это писатель, освобождённый от необходимости физического труда, советская аристократия, а не рабочий и не крестьянин. Так где же, осмелюсь спросить, духовные плоды самого прогрессивного класса при самом прогрессивном строе?
— Я не понимаю тебя, Август! — призналась я. — Революция совершилась зря, по-твоему? Всё было зря, и страна наша существует зря?
— Нет, я не сказал так. Ты ведь знаешь: я вовсе не думаю так! Я говорю о другом: о некоем трагическом изъяне, провале в духовном видении коммунистов, которые вознамерились построить рай на земле, но решили в этом раю управиться без Христа. А без Него не получается рая, и шаги, уже сделанные к государству и человеку облагороженного образа, повисают в нелепой, болезненной исторической незавершённости. В средние века люди жили трудно, но глядели на небо. А сейчас живут легко, но глядят…
— …Под ноги. И вы тоже поглядывайте под ноги, товарищ христианский социалист. — Мы медленно шли вокруг собора и звонницы по пешеходной дорожке. Снова эти диковинные речи, поди ещё сообрази, как ответить! Собравшись с мыслями, я продолжила:
— Мне жутковато даже касаться этих тем, Август, хотя, конечно, и я в школе думала: дворяне были эксплуататорами народных масс, но тогда, выходит, и Андрей Болконский — эксплуататор, и Александр Невский? И князь Мышкин — эксплуататор? Да, противоречие. Но мало ли на свете противоречий? Можно научиться жить с ними. Это как дырка в стене, которую завесили ковром: и кому она мешает? Я не очень верю в твой христианский социализм, если только правильно тебя понимаю, если ты именно его проповедуешь. Я совсем даже не верю в него: он, я думаю, ни христианам не интересен, ни коммунистам низачем не сдался. У тебя есть твои причины верить в бога, твои личные причины тащить за собой в двадцатом веке, словно динозавр, этот хвост, умственный рудимент, который у людей остался с пещерных времён, когда у них не было другого способа объяснить молнию, гром и солнечное затмение. А я в бога после девяти лет не верю — да, не улыбайся, после девяти лет! — потому что это просто бесчестно и глупо — сваливать на какое-то мифическое существо ответственность за то, за что ты должна сама отвечать, но не допытываюсь у тебя про твои причины с твоим светлым умом делать эту глупость, семейные, наверное, и спорить с тобой не хочу. Я, кроме того, не считаю себя умней Маркса и Ленина, как, выходит, ты считаешь. Ну что же, считай, пожалуйста, но думаю, не так много людей, с которыми ты делился этими своими идеями, правда?
— Правда.
— То-то же: значит, и сам понимаешь, как мало их разделяют и те, и другие, и советские люди, то есть, и несоветские. А если говорить про тех, кто живёт легко и смотрит под ноги, а не в небо, мечтает не об освобождении от рабства трудящихся планеты, а о польском гарнитуре, то я тоже от них недалеко ушла. Я ведь сейчас тоже не о счастье детей Африки забочусь, а просто иду, держась за руку, с…
— С кем?
— С человеком, к которому очень привязалась, — тихо сказала я. — Вопреки всем твоим прекрасным советам не делать этого. Ты случаем не сумел сегодня позвонить своему начальству?
— Да, я рассказал о тебе.
— Правда?! Ох… Давай-ка сядем вот хоть на эту скамейку, а то меня что-то ноги не держат. (Август предупредительно смахнул снег рукой и протянул мне свои перчатки, чтобы я села на них, не на сырое дерево. Отличные кожаные перчатки, отметила я мельком.) Так, ты рассказал — и что же?
— Удивлены, недовольны и возлагают всю ответственность за возможные последствия на меня.
— Какую ответственность?
— Дело ещё и в деньгах…
— Ничего не понимаю, ничегошеньки!
— Переезд стоит денег, Ника.
— Ну, сколько может стоить билет до твоего Новосибирска, особенно если поездом?! Пятьдесят рублей, пусть сто — неужели это такие огромные деньжищи?!
— Нет, он стóит не пятьдесят рублей, но, надеюсь, мы ещё придумаем и успеем… Какая ты милая: взволнованная, раскрасневшаяся… Я… хочу сфотографировать тебя, можно?
— Подожди, я встану тогда, волосы поправлю.
Пока я охорашивалась, Август неуловимым жестом достал откуда-то из внутреннего кармана своего бушлата крошечный фотоаппарат, не больше сигаретной пачки, с крохотным, не шире сантиметра, объективом и скомандовал:
— Раз, два… снято!
— Какая прелесть! — восхитилась я. — Чешский, ГДРовский? И где только в этой крохотулечке плёнка помещается? Кадров двенадцать, небось, не больше… Можно поглядеть? Дай сюда!
— Нет-нет, — смеясь, отвёл он мою руку и почти сразу спрятал фотоаппарат туда же, откуда достал. — Это ведомственная техника. Не имею права…
— Ах ты, жлоб! — притворно возмутилась я. — «Ведомственная техника», как же! Поучает людей, как жить, а фотоаппарат боится дать девушке в руки! Ну и не надо, подавись им, получи лучше снежком!